Смекни!
smekni.com

Искусство Станислава Нейгауза (стр. 1 из 2)

Шуберт, Лист, русская музыка

Из русских композиторов отец предпочитал Скрябина. Конечно, «предпочитал» - не то слово, но лучшего я не нахожу. Как бы часто и замечательно он ни играл Рахманинова и Прокофьева, Скрябин все-таки стоял «на первом месте». Удивляться тут нечему, его отец Г. Нейгауз, наряду с В. Софроницким и С. Фейнбергом считался лучшим скрябинистом эпохи. Борис Пастернак боготворил Скрябина, в его юношеских музыкальных опытах (Соната h-moll, прелюдии gis-moll и es-moll) слышится явное подражание и скрябинскому пианизму, и его изысканным гармониям среднего периода. В самом подходе к музыке на С. Нейгауза наложила свой несмываемый отпечаток личность гениального поэта, которого Г. Нейгауз называл «музыкантом до мозга костей». (Ныне покойный брат писателя, Александр Леонидович рассказывал, как их мать, Розалия Кауфман была влюблена в f-moll’-ную Фантазию Шуберта. Она даже сделала двуручную обработку этого произведения в 4 руки. Мой же дед и Пастернак буквально морщились, когда речь заходила об этом опусе. Немудрено, ведь их кумир Скрябин называл Шуберта «композитором для молодых девиц»! Впоследствии отец с легким оттенком горечи и самоиронии говорил о пастернаковском влиянии: «Боря не любил Шуберта, и меня так научил».)

Гипнотически-завораживающее воздействие нейгаузовского кумира, Бориса Леонидовича, как мне сейчас кажется, иногда подавляла творческую личность отца. Достаточно привести в пример хотя бы отрывок из письма Б. Пастернака к Н. А. Табидзе: «Много радости приносит Стасик, очень хорошая у него, очень близкая мне форма таланта, форма отношения к искусству и пониманию его. Да и жизни тоже, вероятно».1 К искреннему сожалению, эта «близкая форма таланта» надолго отдалила исполнение отцом Шуберта и Шумана. Чтобы не быть голословным, приведу лишь пару примеров из книги «Раскат импровизаций». (Музыка в творчестве, судьбе и в доме Бориса Пастернака. Всесоюзное Издательство «Советский Композитор». Ленинградское отделение. 1991»). Первая цитата. «Я люблю умиротворенное безумство Шумана, всё лиричное у него, - в его фантазиях, во 2-й симфонии, в фортепианном концерте; но – Крейслериана, всё это куда-то стремительно уносящееся, у них обоих, у всех; все эти громоподобные марши, это угловатое в музыке-ремесле, по принятым образцам готовых тем, эта риторика, пустая выспренность этих несущихся, загнанных – или, наоборот, - «волевых», спокойно-отбарабаненных ритмов, эта добрая половина всего сочиненного в музыке – как всё это смехотворно ничтожно и легковесно!»

Вторая цитата: «Вот слушаешь Брамса. Он трогает тем, что там всё таково, каким должно быть, что ты не ушибешься о что-то нежданное, не обычно-привычное. Гайдн, Вебер, Шуберт – кажутся невинным перезвоном колоколов или игрой часов того времени. Но вот – возьмем Баха, например (частично Моцарта, в какой-то мере Бетховена, Шумана, Шопена, Вагнера). Так вот, возьмем Баха. Тут – нечто против ожидаемого, выходящее далеко за пределы требований эстетики, и это – главное, и это – великолепно!» Из письма к Ренате Швейцер, 1959, стр. 272). Немудрено, что после подобных «напутствий» отец начал играть Шуберта только спустя три года после смерти Пастернака. Несколько раз он исполнял Сонату Ля-мажор ор. 120 (опубликованная запись 1963 года – возможно, не самая удачная, но в целом дает представление о нейгаузовском восприятии Шуберта), 6 Музыкальных Моментов ор. 94, впоследствии очень часто – 4 Экспромта ор.90 и As-dur’-ный Экспромт ор. 142, N 2. К сожалению, я родился слишком поздно, чтобы давать оценку его интерпретации Музыкальных Моментов. Помню только, что мне (как и любому ребенку) очень нравился третий, f-moll’-ный Момент. Тогда отец сказал мне: «Ты любишь третий, а я – первый и последний». Зато Экспромты ор. 90 я слышал несчетное количество раз.

До сих пор отцовское исполнение этого опуса остается для меня эталоном. Эталоном красоты, благородства, естественности и истинного аристократизма в музыке. Может быть, поэтому мне и трудно слушать таких замечательных шубертианцев, как А. Брендель, С. Рихтер, П. Бадура-Скода, В. Нильсен…

К счастью, сохранился записанный на Всесоюзном радио Экспромт c-moll, ор. 90. Конечно, почти каждый сын музыканта воздаст должное искусству своего отца, но запись этого Экспромта, кажется, не имеет аналогов. Это – действительно идеал для любого пианиста. Мне трудно описать словами все те качества, которые я хотел бы перечислить, но главное, пожалуй, это – феноменальное владение формой и временем. Ну, и конечно, звуковой баланс правой и левой руки, само качество звука, утонченность, «фантастическая» фразировка и максимальное использование всех возможных и приемлемых фортепианных красок.

Дед писал, что в рояле можно насчитать сто градаций (от «еще не звук» до «уже не звук»). Слушая отцовскую запись c-moll’-ного Экспромта, кажется, будто рояль обладает гораздо большим количеством звуковых градаций! Мне трудно согласиться с мнением Михаила Лидского относительно «оркестральности» этой интерпретации. У отца рояль всегда звучал как рояль. Он был фанатиком именно фортепианного звука, хотя иногда и требовал от учеников подражания оркестровым краскам.

Только однажды я услышал в его исполнении песни Шуберта в транскрипции Листа. Он играл «Утреннюю серенаду», «Форель», «Маргариту за прялкой» (кажется, в 1978 году). Играл чудесно, но немного скованно и нервозно. Вообще-то, отец любил проходить с учениками Экспромты, но недостижимым идеалом для него была запись песен в интерпретации Софроницкого. Как-то я сказал ему, что хочу выучить «Приют» и «Мельник и ручей». Он улыбнулся, показал мне пластинку Софроницкого и сказал: «Ну, если сыграешь так – учи!»

Интересно отметить, что по отношению к другим записям у него никогда не было подобного максимализма. Все-таки единственным идеалом, который он сам не смел нарушить, была интерпретация Софроницкого песни «Мельник и ручей». (Даже не Скрябин, хотя перед записью «Фантазии» ор. 28 он благоговел). На моей памяти мало кто его из студентов играл песни Шуберт-Листа. Исключение составлял, пожалуй, Андрей Никольский. (Возможно, его фильм с этими песнями, посвященный памяти отца – не самый удачный. Зато на компакт-дисках мы можем услышать еще одно неповторимое чудо. Да ведь и смысл самого существования пианизма, на мой нескромный взгляд, состоит в том, чтобы слушать различные интерпретации того или иного автора, и избирать для себя лучшее. А не «правильное».)

Пару лет назад мой друг, живущий в Словакии, прислал мне несколько совершенно неизвестных кассет, записанных С. Нейгаузом на радио. Элегию, прелюдии и Этюды-картины Рахманинова, Полонезы es-moll и As-dur Шопена, прелюдии Дебюсси, мелкие пьесы Скрябина ор.45, «Погребальное шествие» Листа. Среди них – и «Весенние упования» Шуберт-Листа. Эти записи уникальны и потому, что их никогда не публиковали на пластинках, и потому, что в них мы слышим «молодого», неизвестного нам Нейгауза, и потому, что «Весенние упования» в его исполнении никак не похожи на «эталон Софроницкого». Может быть, именно из-за этого отец и не играл «Упования» в конце своей короткой жизни?.. Хочется надеяться, что фирма «Мелодия» все-таки соблаговолит издать это неизвестное наследие. Определенные сдвиги в этом направлении уже намечаются…

В самого же Листа, по его словам, он был влюблен с детства. Сегодня мы редко слышим выражение «листианец». Обычно это слэнговое определение несет в себе отрицательную характеристику. Дескать, данный пианист, если уж он «листианец», должен либо быть виртуозом (и больше ничего, отрицается любое отношение исполнителя к фортепианному звуку, гармонической структуре, форме и содержанию), либо подтвердить гордое имя листианца своими достижениями в области опять-таки виртуозного совершенства интерпретации других авторов. Все это, конечно, чепуха, основанная на худших образцах русской и советской музыкальной критики.

За сто лет музыковеды умудрились извратить даже такое понятие, как «художественный образ музыкального произведения». Ну, а отец был одним из тех, кто его возродил. Не в критических статьях, а в исполнении, не словом, а делом. Его интерпретацию «Обручения», «123-го Сонета Петрарки», «Первого Забытого вальса», «Погребального шествия», сонаты h-moll, пьес из дополнения к циклу «Годы Странствий» («Фонтаны виллы Д’Эсте», «Кипарисы виллы Д’Эсте»), A-dur’-ного Концерта, и, конечно, цикла «Венеция и Неаполь» можно причислить к высочайшим достижениям пианистического искусства. Искусства романтического, если нам еще не надоели словесные штампы. И еще – абсолютной и полной виртуозности, столь характерной для листовских произведений. Когда слушаешь нейгаузовскую запись «Тарантеллы» или Второго Концерта, просто руки опускаются. Знаешь, что лучше все равно не сыграть. От темпов волосы встают дыбом, причем – никакой экзальтированности, никаких (достаточно характерных для отца) нервных ускорений, четкая выверенность ритма, никакой отсебятины, которую так любят добавлять в листовские произведения многие пианисты, в нескольких словах – предельная строгость и глубина.

Особенно ярко бросается в глаза эта преданность авторскому тексту в кульминации «Погребального шествия». (С легкой руки В. Софроницкого и Артура Рубинштейна шестнадцатые у некоторых пианистов переходят в тридцатьвторые. Надо было слышать, как реагировал на подобное подражание отец (иногда он бывал достаточно жесток со своими учениками). Сначала он останавливал студента, медленно закуривал сигарету, с наслаждением затягивался, выпускал дым, а потом также медленно и внятно говорил: «Так. Значит, Владимиру Владимировичу подражать решили? Интересно. Похвально. Вот только Софроницкий-то профессионалом был. А Вы – дилетант. Мало того, бездарность. Вы сами-то понимаете, что Вы – бездарность? Если не понимаете, сыграйте это место так, как написано». Бедный ученик, не понимая профессора, добросовестно повторял кульминацию с теми же ошибками. И тут разражался скандал. Чего-чего, а едкости и иронии в папином характере хватало. Иногда подобные уроки заканчивались слезами…