В 1841 г. в Святейшем Синоде рассматривалось дело Павского о литографическом размножении перевода некоторых книг Ветхого Завета[431]. В этой связи Филарет заметил: «Нужно позаботиться о доставлении правильного и удобного пособия к уразумению Священного Писания». И Петербургский митрополит Серафим, и Протасов усмотрели в этом призыв к изданию русского перевода Библии и взволновались. Во время одного из своих докладов Николаю I Протасов упомянул среди прочего о том, что в духовных академиях «в изучении Священного Писания вкрадывалось лютеранское начало». Резолюция императора, в которой выражалось его огорчение по поводу «допущения столь пагубного направления», явно целила против Филарета, который, чувствуя себя задетым, просил об увольнении его в свою епархию. Протасов доложил императору, что у него как обер-прокурора нет никаких возражений, и вердикт Николая был краток: «Может ехать». 8 мая 1842 г. Филарет покинул Святейший Синод, чтобы никогда более туда не возвращаться. В Москве по его прибытии сперва даже ожидали, что вскоре последует увольнение митрополита на покой[432].
Преемники Серафима († 1843) на Петербургской кафедре митрополиты Антоний Рафальский (1843–1848) и Никанор Клементьевский (1848–1856), председательствуя в Святейшем Синоде, не проявляли интереса к вопросу о его независимости[433]. Деспотизм Протасова почти ни в чем не встречал себе сопротивления: уволенные из Святейшего Синода иерархи были лишь исключениями. Подавляющее большинство его членов старались
приспособиться к системе, господствовавшей во всем государственном аппарате, унифицировав соответственно и синодальное управление. Когда историк безусловно осуждает членов Синода эпохи Николая I как детей своего времени и своей особой среды[434], то в первую очередь имеет в виду, вероятно, их слабость и бесхарактерность перед лицом политики обер-прокуроров. Не следует, однако, забывать, что бесхарактерность была распространенным пороком скорее во 2-й, нежели в 1-й половине XIX в.
О том, как протасовская система воздействовала на епархии, свидетельствует письмо викарного архиерея Анатолия Мартыновского, умного человека и образцового епископа, вышедшего из белого духовенства, к Орловскому архиепископу Смарагду Крыжановскому от 1844 г.: «Есть ли Церковь или хотя какое-нибудь религиозное общество несчастнее в этих отношениях (т. е. в отношении подчинения государству.— И. С.) нашей бедной Церкви? Нет, сто раз нет!.. В каждом государстве народные сословия занимаются предметами, единственно к ним относящимися, а за другими не назирают, в другие не мешаются. Даже в России пастыри всех вероисповеданий пишут для своих овец и проповедуют, что угодно, издают книги, какие хотят, дерут с своих овечек, сколько хотят. А наша — столь несчастная Церковь, что нас судят, нами управляют все, кому угодно: лютеране, кальвинисты, безбожники, либералы». Двадцать лет спустя тот же епископ уже на покое писал неизвестному коллеге: «Едва ли есть Церковь несчастнее нашей Русской Церкви. Утверждаю это потому, что мне 70 лет и с 1812 г. я состоял в училищной службе и был свидетелем многих происшествий в нашей Церкви... А если поставить ее, с 11 томом Свода законов издания 1857 г. в руках, в параллель с другими вероисповеданиями, находящимися в России, то едва ли наша Церковь не более всех стеснена, связана, унижена более, чем всякое общество других вероисповеданий»[435]. По уже приведенному свидетельству Филарета Дроздова, законы, касавшиеся духовного сословия, писались без участия Святейшего Синода. Господствующая Церковь окончательно превратилась в Церковь, находившуюся под опекой государства. Правительство считало себя вправе предоставлять Церкви свободу действий лишь настолько, насколько это казалось целесообразным в пределах общей внутренней политики. В соответствии с законом инерции церковная политика и во 2-й половине XIX в. продолжала катиться по тем же рельсам, которые были проложены во времена от Екатерины II до Николая I.
в) Начало царствования Александра II (19 февраля 1855 г.— 1 марта 1881 г.) открыло период чрезвычайного оживления общественной жизни[436]. Неудачный исход Крымской войны заставил наконец правительство обратить внимание на те недостатки государственного механизма николаевской эпохи, которые уже давно были ясны для многих в русском обществе, и осознать необходимость реформ, которые и были проведены, хотя далеко не в требуемом объеме. Тем не менее лед был сломан. Журналистика, расцветшая вследствие ослабления цензуры, стала на долгое время влиятельным фактором общественного мнения. На страницах журналов оживленно обсуждались вопросы, связанные с реформами. В духовных журналах, особенно с начала 50-х и в продолжение 60-х гг., также уделялось много места проблемам общества в целом. Здесь дало о себе знать чувство единства Церкви с обществом и народом, которое сформировалось ранее, но не могло найти выражения под давлением николаевской государственной машины. Наряду с общими рассуждениями в церковной прессе высказывалось и много полезных практических предложений. Конечно, на переднем плане находились вопросы, касавшиеся положения духовенства, но они всегда рассматривались в связи с общественной ситуацией в целом. Впервые в истории русской публицистики широко дискутировались вопросы о связи христианства, Церкви и духовенства с национальным, социальным и культурным развитием русского народа, указывалось на вытекающие отсюда обязанности Церкви и церковнослужителей[437]. Состояние путей сообщения не позволяло журналам в достаточном количестве проникать в отдаленные уголки огромного государства. Этот недостаток восполнялся тем, что духовенство, вполне сознавая ответственность за свою паству, обращалось к упомянутым темам в своих проповедях. «Прииде час! — говорил тогдашний ректор Казанской Духовной Академии архимандрит Иоанн Соколов в своей новогодней проповеди 1859 г.— Может ли не сочувствовать этому времени Церковь? О! Церковь должна и готова тысячу раз повторять удар этого часа во все свои колокола, чтобы огласить все концы и углы России, чтобы пробудить все чувства русской души и во имя христианской истины и любви призвать всех сынов отечества к участию и содействию в общем, великом деле возрождения. И свои есть побуждения у Церкви. Давно-давно сама Церковь, в собственных недрах, страдает скорбями рождения, чувствуя слишком сильно потребность дать новую жизнь своим чадам духовным»[438]. Тот же проповедник, будучи уже епископом Смоленским, несколькими годами позже призывал не верить тем, кто уверяет, будто цель христианской веры — только в спасении души для будущей жизни, будто религиозный долг христианина никак не соприкасается с современностью. Отнюдь нет: «Мы (т. е. пастыри.— И. С.) обращаемся к общественному сознанию, к народной совести... мы будем только сопутствовать им светом христианской истины, возбуждать их вопросами, относящимися к разным предметам этой жизни, вызывать во имя высшей, христианской правды к обсуждению нравственных народных потребностей. Так бывает на исповеди частной, так пусть будет и в народной»[439]. Эти обращения Иоанна Соколова не были чем-то исключительным. В журналах мы найдем множество проповедей на тему «христианство и общественная жизнь». Особое внимание уделено ей в работах архимандрита Феодора Бухарева[440].