Смекни!
smekni.com

Сибирские корни евразийства (стр. 1 из 4)

Шиловский М. В.

Евразийство как явление общественно-политическое в узком смысле представляет систему взглядов части молодой российской либеральной интеллигенции, оказавшейся после окончания гражданской войны в эмиграции. Основу ее концептуальных построений составила идея о социокультурной особенности обширного пространства между Европой и Азией — Евразии, большую часть которой занимает Россия. Данное своеобразие в программном документе упомянутого течения (1927 г.) виделось в том, что “несмотря на все стремления ее правителей подражать Западу, также императорская Россия представляла собою образование, не имевшее подобий ни в Европе, ни в Азии” [6, с. 217]. В этом плане уже первый сборник П. Н. Савицкого, П. П. Сувчинского, Г. В. Флоровского, Н. С. Трубецкого “Исход к Востоку” (1921) стал новым этапом в развитии миросозерцания русской либеральной интеллигенции после “Вех” (1909), “Интеллигенции в России” (1910), “Из глубины” (1918) и своеобразной альтернативой появившегося одновременно сборника “Смена вех”.

В более широком плане евразийцы представляют направление в отечественной социальной философии, пытающееся осмыслить историю России, ее настоящее и будущее в пространственно-цивилизационной системе координат “Европа-Азия”. Ее основополагающее положение об особом историческом пути России в мировом сообществе, дистанцирование от западной цивилизации, как объективной закономерности развития государства, составили суть русской идеи, ныне переживающей очередное возрождение. “Мы должны привыкнуть к мысли, что романо-германский мир со своей культурой — наш злейший враг”, — декларировал в 1922 г. Н. С. Трубецкой. “Коммунистический шабаш наступил в России как завершение двухсотлетнего периода “европеизации”, — вторит ему в 1925 г. П. Н. Савицкий [27, с. 57], [23, с. 108].

Идейные истоки евразийства уходят своими корнями в 30-е годы XIX в. Своими предшественниками они считали славянофилов [23, с. 102]. Тем не менее, существует стойкая историографическая традиция, связывающая евразийство с П. Я. Чаадаевым [12, с. 5], [26, с. 71]. Для подтверждения обычно следует ссылка на его “Философическое письмо”, в частности на следующую сентенцию: “А ведь, стоя между двумя главными частями мира, Востоком и Западом, упираясь одним локтем в Китай, другим в Германию, мы должны были бы соединить в себе оба великих начала духовной природы: воображение и рассудок и совмещать в нашей цивилизации историю всего земного шара”. Но, во-первых, на этом цитирование обрывается, а ведь дальше предположение о высоком месте России автором отвергается: “Но не такова роль, определенная нам провидением. Больше того: оно как бы совсем не было озабочено нашей судьбой. Исключив нас из своего благодетельного действия на человеческий разум, оно всецело предоставило нас самим себе, отказалось как бы то ни было вмешиваться в наши дела, не пожелало ничему нас научить” [31, с. 47]. Во-вторых, по Чаадаеву же Россия оказалась вне магистрального пути развития, характерного для Европы. У нас нет стабильных национальных традиций. “…Мы никогда не шли рука об руку с прочими народами; мы не принадлежим ни к одному из великих семейств человеческого рода; мы не принадлежим ни к Западу, ни к Востоку, и у нас нет традиций ни того, ни другого” [31, с. 41]. Даже христианство, объединяющее Россию и Европу, не играет у нас интегрирующей роли, поскольку православие способствовало религиозной замкнутости России, и, следовательно, ее культурному застою. Отсутствие духовного единства и является главной чертой исторического своеобразия России, которое выводит ее за рамки европейской цивилизации. А это в понятиях философии Ф. Шеллинга, последователем которой еще оставался Чаадаев, означало, что Россия лежит вне истории вообще, не развиваясь и не имея возможности развиваться по пути мирового разума [3, с. 34–35]. Зато Запад, проникнутый истинным христианским духом, воспитавший в себе “идеи долга, справедливости, права, порядка”, — он только достоин называться историческим и христианским обществом. “Поэтому, несмотря на всю неполноту, несовершенство и порочность, присущие европейскому миру в его современной форме, нельзя отрицать, что царство божие до известной степени осуществлено в нем…” [31, с. 53]. Таким образом, нет никаких оснований причислять П. Я. Чаадаева к основателям концепции самобытности России. Другое дело, его “Философическое письмо”, по образному выражению А. И. Герцена, как выстрел в глухой ночи, пробудило российское общество от летаргического сна николаевского правления и способствовало формированию взглядов славянофилов, действительно поставивших вопрос об отношении России к Европе.

Дальнейшее развитие идеи национальной самобытности России получили в трудах Н. Я. Данилевского (1822–1885) и К. Н. Леонтьева (1831–1891). В частности, последний, порвав с национальной ограниченностью славянофилов, пришел к следующему выводу: “Россия, взятая во всей целости со своими азиатскими владениями, это целый мир, не нашедший еще своеобразного стиля культурной государственности” [10, с. 419]. Однако последующая разработка евразийских мотивов, как составной части русской идеи, представителями либеральной интеллигенции в начале XX в. прекратилась. Отчасти данное обстоятельство определялось новыми приоритетами деятельности отечественных либералов после революции 1905–1907 гг., связанными с поисками места российской интеллигенции в условиях радикализации общества и способов предотвращения социального взрыва. И лишь в условиях краха либеральной альтернативы развития России, утверждения в ней коммунистического режима, происходит окончательное оформление евразийства и как системы взглядов, и как конкретной программы возрождения российской государственности с учетом реалий советского строя 20-х гг.

Но, наряду с чисто теоретической эволюцией идеи, евразийство имело и практическую направленность в плане оценки конкретного опыта освоения Россией территории за Уралом, прежде всего Сибири. Процесс этот до недавнего времени трактовался как взгляд с запада на восток, как пространственное распространение западной цивилизации в северо-восточный угол Евразии, приобщение к более прогрессивной европейской культуре аборигенов региона. По мнению В. О. Ключеского: “История России есть история страны, которая колонизируется. Область колонизации в ней расширялась вместе с государственной ее территорией. То падая, то поднимаясь, это вековое движение продолжается до наших дней” [8, с. 50].

Впервые данная позиция формулируется еще в конце ХVII в. прожившим 15 лет в тобольской ссылке (1661–1676) Юрием Крижаничем. Присоединение Сибири он рассматривает как завоевание, имеющее целью оградить Европу от вторжения “темных народов”, воинственных племен восточной Азии, готовых обрушиться сокрушительным нашествием на европейцев. В русском освоении региона Крижанич видел аналогию политики “высылки народа на посады” римлян и испанцев, но он выступал против дальнейшего продвижения на восток, “або кто станет прешироко распростирать руки, ничего не стиснет”. Основные усилия должны сосредоточиться на освоении уже завоеванного [11, с. 43–44].

В 40-е гг. XIX в. ссыльный декабрист Н. А. Бестужев пришел к выводу, что Сибирь не колония, а “колониальная страна, которую осваивали народы России, русская земля”. Его поддержал местный просветитель П. А. Словцов (1767–1843), по мнению которого “Сибирь, рассматриваемая в качестве области политической, есть нечто иное как часть России, передвинувшаяся за Урал своими нравами и поверьями” [11, с. 139], [25, с. IV]. Эту мысль позднее развил Н. Я. Данилевский. “Россия никогда не имела колоний, — отмечал он, — удавшихся, и весьма ошибочно считать таковою Сибирь, как многие думают”. На самом деле переселения “образуют не новые центры русской жизни, а только расширяют единый, нераздельный круг ее” [4, c. 485–486], т.е. заселяются окраины. Наконец, в самом конце XIX в. в подобном духе высказался С. М. Прутченко: “Сибирь не есть страна для нас чуждая и предназначенная, как думают многие, исключительно для ссылки и наказания преступников. Сибирь есть часть России и одна из важнейших ее частей” [22, c. 371].

Соответственно и взаимоотношения русского и аборигенного населения трактовались исключительно как патернационалистские. “Россия приняла в свое великое лоно много разных племен: финнов прибалтийских, приволжских татар, сибирских тунгузов, бурят и др.; но имя, бытие и значение получила она от русского народа (т.е. человека Великой, Малой, Белой Руси). Остальные должны с ним слиться вполне: разумные, если поймут эту необходимость; великие, если соединятся с этою великою личностью; ничтожные, если вздумают удерживать свою мелкую самобытность”, — писал в 1839 г. А. С. Хомяков [30, c. 102]. Поэтому будущее “инородцев” виделось в переводе их на оседлый образ жизни, насаждении православия, приобщении к западному образу жизни. “Русский крестьянин, — отмечал профессор Г. К. Гинс в начале XX в., — в массе, даже не хочет считать за человека дикого номада (“у него не душа, а пар”), и пока номад не станет таким же как он “человеком” по своим привычкам и потребностям (что во многих частях степи уже произошло), до тех пор идет процесс внутренней глухой борьбы населения” [2, c. 28].

Примерно в таком же духе (с запада на восток) трактовался процесс колонизации евразийцами и их оппонентами в 20–50-е гг. Так, по мнению. Г. В. Флоровского (1928), “…в своем природно-государственном сложении и бытии Россия не вмещается в географическую Европу” и “азиатская (зауральская)” ее часть не есть колониальный придаток, “но живой член единого тела”. Вторя ему, Г. П. Федотов (1952) отмечает культурную миссию России на Востоке, а особенность российского государства видит в том, что оно “в отличие от всех государств Запада, строилось не насилием, а мирной экспансией, не завоеванием, а колонизацией” [28, c. 338–339]. Примерно в таком же духе вопросы взаимоотношения русского и аборигенного населения Сибири рассматривались в советское время. “Поэтому выступления против русских вообще, инспирированные полуфеодальной знатью в первоначальный период заселения и колонизации Сибири, не могут быть отнесены к категории прогрессивных движений”, — утверждалось в одном из учебных пособий [7, c. 445]. В постсоветский период наблюдается другая крайность, особенно у ученых-националов. “Как чудовищный каток, империя, подминая под себя десятки сибирских племен и народов, тысячами своих активных членов неотвратимо докатилась до побережья Тихого океана и, толком даже не заметив его, перевалилась в Северную Америку” [9, c. 55].