Смекни!
smekni.com

"Бедные люди" Достоевского: дебют писателя (стр. 4 из 4)

Искусно создав в своем произведении взаимную спроецированность трех "родственных" сюжетов, Достоевский раздвинул рамки гоголевской темы о бедном чиновнике, соединив ее с темой "отцовского попечения". Причем последняя встроена им в тот же смысловой ряд, в каком разворачивался мотив "жизни в слове" Макара Девушкина.

Подобно тому, как герой "Станционного смотрителя", горячо любящий свою дочь, пытается спасти ее от похитившего ее соблазнителя, герой "Бедных людей", страстно привязанный к сиротке Вареньке, всяческими "благодеяниями" стремится оградить ее от оскорбителей - офицера, помещика Быкова, Анны Федоровны. Причем роману Достоевского передалась и сориентированность пушкинской фабулы на евангельскую притчу о блудном сыне (Лк. 15, 11-32). В сознании Девушкина впечатление от прочитанного им "Станционного смотрителя" сливается с реакцией на намерение Вареньки идти к "чужим людям" (т. е. "на страну далече"): "...Дело-то оно общее, маточка, и над вами и надо мной может случиться... вот оно что, маточка, а вы еще тут от нас отходить хотите, да ведь грех, Варенька, может застигнуть меня. И себя и меня сгубить можете, родная моя" (1; 59).

"Благодеяния", которыми Девушкин осыпает Вареньку (от "фунтика конфет" и "бальзаминчика" до театра), объясняются внутренней установкой, проявляющейся в его словах: "...я занимаю у вас место отца родного" (1; 19). Эти слова приоткрывают подспудные мотивы его поступков во взаимоотношениях с "родственницей"-сироткой, неразрывно связанных с "литературными" и "светскими" устремлениями героя, с "чаем" и "сапогами" "для людей". Уже в первом своем романе Достоевский наметил глубоко разработанную им в позднем творчестве ситуацию человека, желающего стать в глазах другого на место Бога. (См. об этом: Ветловская В. Е. Роман Ф. М. Достоевского "Бедные люди". Л., 1988. С. 154). Сокрытие от болезненно ощущаемого чужого взгляда собственной "наготы" становится предпосылкой усвоения себе Девушкиным по отношению к Вареньке "отцовских" функций, а через них - и "божеских". (Та же подоплека видна в поведении Девушкина с Горшковым.)

От "облагодетельствованной" Вареньки требуется оставить "блажь" и своим послушанием "осчастливить старика". Героиня как бы соизволяет этой внутренней установке "благодетеля": "Я умею оценить в моем сердце все, что вы для меня сделали, защитив меня от злых людей, от их гонения и ненависти" (1; 21). Она "покрывает" его крайнюю нужду в объекте "благодеяний", обнаруживающуюся со всей остротой в момент разлуки, когда Девушкину приходится придумывать наивные и беспомощные предлоги, чтобы удержать ее. Вообще все "благодеяния" Девушкина осуществляются за счет взятого вперед жалованья, увеличения долгов, т. е. того самого "проматывания", о котором говорится в евангельской притче. Парадоксальным образом герой, желая утвердиться в "отцовских" функциях, оказывается на месте блудного сына. Даже разглашение тайны его переписки с Варенькой несет в себе отзвук евангельского "живя распутно" (обозначенный уже в "Бедных людях" мотив любви старика к молодой девушке устойчив на протяжении всего творчества Достоевского вплоть до последнего его романа).

"Благодеяния" Девушкина заканчиваются "бунтом" и "дебошем". Он - первый "бунтовщик" Достоевского; его глухое и испуганное вольнодумство (отчего такая несправедливость: одни - богаты и счастливы, другие - бедны и несчастны) будет впоследствии громко подхвачено Раскольниковым и Иваном Карамазовым. После "дебоша" уже Варенька посылает Макару Алексеевичу "полтинничек". Героиня добровольно несет на себе "бремена" своего "благодетеля" (ср. у апостола Павла: "Носите бремена друг друга, и таким образом исполните закон Христов" - Гал. 6, 2). Тихая кротость в сочетании с внутренней силой и решительностью - непременные черты ее портрета, свойственные целому ряду женских образов Достоевского. Особенно подробно они раскрываются в "Маленьком герое" в описании облика m-me M*: "Возле нее всякому становилось как-то лучше, как-то свободнее, как-то теплее... Есть женщины, которые точно сестры милосердия в жизни. Перед ними можно ничего не скрывать, по крайней мере ничего, что есть больного и уязвленного в душе. Кто страждет, тот смело и с надеждой иди к ним и не бойся быть им в тягость, затем что редкий из нас знает, насколько может быть бесконечно терпеливой любви, сострадания и всепрощения в ином женском серд-це. Целые сокровища симпатии, утешения, надежды хранятся в этих чистых сердцах, так часто тоже уязвленных, потому что сердце, которое много любит, много грустит... Их же не испугает ни глубина раны, ни гной ее, ни смрад ее: кто к ним подходит, тот уже их достоин; да они, впрочем, как будто и родятся на подвиг..." (2; 273).

Наделяя подобные женские образы такого рода свойствами, Достоевский сближает их с евангельской грешницей, возвеличенной Христом над фарисеем за то, что она "возлюбила много" (Лк. 7, 36-48). Одновременно эти "сестры милосердия" становятся "женами-мироносицами" в своем мужественном служении "мечтателям" и "скитальцам". Данное сочетание формирует типологические черты, которые можно назвать "магдалиническими". Их палитра в послекаторжных произведениях писателя чрезвычайно разнообразна. (Мария Магдалина вместе с другими стояла у Креста при крестных страданиях Христа, присутствовала при Его погребении и была первою, кому явился Христос по Своем воскресении.)

Герой, явственно ощущая крах своих попыток к мнимому преображению, осознает пересечение с жизнью "оскорбленной и грустной" героини как судьбоносный рубеж. "Я знаю, чем я вам, голубчик вы мой, обязан! - признается Макар Девушкин Вареньке. - Узнав вас, я стал, во-первых, и самого себя лучше знать и вас стал любить; а до вас, ангельчик мой, я был одинок и как будто спал, а не жил на свете. Они, злодеи-то мои, говорили, что даже и фигура моя неприличная. И гнушались мною, ну, и я стал гнушаться собою; говорили, что я туп, я и в самом деле думал, что я туп, а как вы мне явились, то вы всю мою жизнь осветили темную. Так что и сердце и душа моя осветились, и я обрел душевный покой и узнал, что и я не хуже других, что только так, не блещу ничем, лоску нет, тону нет, но все-таки я человек, что сердцем и мыслями я человек" (1; 82).

Свет, просвещающий внутреннюю тьму, о котором говорит Девушкин, - свет подлинного преображения, перерождения "ветошки" в человека. Прогоняя прежний, мнимый свет ложного делания ("блеск", "лоск"), он проникает в самую глубину ("сердце и мысли"), и его действие - пробуждающее, оживляющее, подвигающее к любви. Пьянящему "расточению" неправедно полученного "наследства" противопоставлено трезвящее возвращение герою самого себя, венчающееся встречей с "его превосходительством", воскресившим своим поступком его дух ("...они мой дух воскресили..." - 1; 93).

Эта встреча, составляющая силовой центр сюжетной концовки, закономерно насыщена звучанием мотивов Страшного Суда, когда все тайное и незримое превращается в явное и зримое. Рассказ Девушкина Вареньке выдержан в соответствующих тонах: "...зовут меня. Требуют меня, зовут Девушкина... вот опять начали, ближе, ближе. Вот уже над самым ухом моим: дескать, Девушкина! Девушкина! Где Девушкин?.. Я помертвел, оледенел, чувств лишился, иду - ну, да уж просто ни жив ни мертв отправился. Ведут меня через одну комнату, через другую комнату, через третью комнату, в кабинет - предстал!" (1; 92). Уподобление внутренних переживаний героя умиранию и тройному прохождению через мытарства, завершающемуся предстоянием пред "нелицеприятным судилищем", развернется в последнем романе Достоевского, "Братьях Карамазовых", в монументальную картину воскресения "нового человека".

"Суд" над Макаром Девушкиным происходит чрез него самого, увидевшего себя в зеркале: "...я взглянул направо в зеркало, так просто было отчего с ума сойти от того, что я там увидел" (1; 92). Зеркало показывает ему его "наготу", которая подчеркивается оторвавшейся пуговицей ("...тут, маточка, такое случилось, что я и теперь едва перо держу от стыда"), покатившейся "к стопам его превосходительства": "вот и все было мое оправдание" (1; 92). Не оправдывающий себя "маленький" человек оправдывается самим "судией": "Тут его превосходительство обернулись к прочим, раздали приказания разные и все разошлись. Только что разошлись они, его превосходительство поспешно вынимает книжник и из него сторублевую. "Вот, - говорят они, - чем могу, считайте, как хотите..." - да и всунул мне в руку... весь покраснел... взял мою руку недостойную, да и потряс ее, словно родне своей, словно такому же, как сам, генералу. "Ступайте, говорит, чем могу... Ошибок не делайте, а теперь грех пополам..." (1; 92-93). "Его превосходительство" словно вторит Христовому: "...Где твои обвинители? Никто не осудил тебя?.. и Я не осуждаю тебя; иди и впредь не греши" (Ин. 8, 10-11). В изображении "суда" генерала последовательно подчеркнуто стремление совершить прощение максимально неосуждающе, милующе, покровенно. При этом самый далекий "чужой" для "маленького" человека - "его превосходительство" - становится "родней", братом.

Так первый роман Достоевского обозначил идею, стержневую для всего творчества писателя, - идею "восстановления погибшего человека". Тайна человека, "отуманенного грешною мыслью", не может быть разгадана на уровне исключительно социального устройства. Она уходит корнями вглубь человеческой природы, закон которой нарушен грехопадением. У Достоевского "бедные люди" - не просто забитые, униженные и оскорбленные изгои, "парии общества", но прежде всего евангельские "нищие духом", "малые сии", жаждущие в социальной справедливости высшей небесной справедливости Царствия Божия.