Итак, если опереться на ряд частных и разрозненных показаний наших историков, то вообще содержание всей петровской реформы можно уложить в такую, примерно, формулировку:
Продолжено несколько более удачно техническое перевооружение страны. Разгромлен весь правительственный аппарат Москвы, опиравшийся на русское самоуправление, и заменен бюрократическим аппаратом инородцев.
Разгромлено патриаршество, замененное синодом.
Разгромлено купечество, замененное «кумпанствами».
Разгромлено крестьянство, попавшее в собственность дворянству.
Выиграло только дворянство: указом о единонаследии оно получило в свое распоряжение государственную землю и государственное крестьянство; указом о замещении престола оно получило в свое распоряжение престол. Дворянство и является тем социальным слоем, который, во-первых, прятался за судорожной тенью Петра и который, во-вторых, ставил этой тени литературные и другие памятники.
Курсы русской истории оставляют эту сторону «переворота» несколько в тени. Ключевский туманно упоминает, что «при Петре московское дворянство должно было (? — И. С.) стать главным туземным орудием реформы». П. Милюков уже в эмиграции («На чужой стороне» № X, Прага 1925 г.) проговаривается столь же туманно:
«С Петром нас связывает живое чувство родства и общности идей... Сознательно или бессознательно, на стороне петровской реформы стояло, конечно, большинство образованного класса, совпадавшего до середины XIX века с классом дворянским» (подчеркнуто мною. И. Солоневич).
Милюков ставит знак равенства между образованным классом и классом дворянским и снова делает передержку: дворянство и образованность, действительно, были синонимами ОТ Петра ДО середины XIX века, когда в дворянскую массу вклинились первые отряды «разночинцев». Но дворянство и образованность не были синонимами ДО Петра. Носителями образованности ДО Петра было и духовенство, и купечество. Духовенство вело, так сказать, гуманитарную часть этой образованности; купечество — техническую. Строгановы и Демидовы, строившие первые русские заводы, были, конечно, представителями технической культуры. Купец Никитин, добравшийся до Индии и написавший книгу о своем путешествии, не имел среди дворянства никаких конкурентов. Купцы, организовавшие свои представительства и в Стокгольме, и в Ганзейских городах, и в Лондоне, посылавшие своих приказчиков вплоть до Китая и своих землепроходцев вплоть до Камчатки, играли у нас ту же роль, какую в Западной Европе играли Васко-де-Гама, Магеллан, Колумб и прочие. Реформы Петра означали, в частности, ликвидацию всей культуры русского духовенства и русского купечества. Религиозная мысль России, придавленная полупротестантским синодом, застряла на протестантском богословии и на синодской канцелярщине, а купечество появилось на общественных подмостках только в качестве героев Островского, пока Ленин не добил его окончательно. Но московское купечество было носителем не только технических, географических или коммерческих знаний: оно строило и русскую художественную культуру. Советская «История СССР» (стр. 539) говорит:
«Памятниками купеческого строительства являются поразительные по своей художественной цельности церкви Ярославля, Вологды, Устюга, Сольвычегодска и прочее... Церковь Грузинской Божией Матери в Москве, построенная купцом Скрипиным, Воскресенский монастырь, поразительный по грандиозности и смелости замысла и по фантастическому разнообразию деталей, Коломенский дворец — первая попытка применить к большой постройке чисто народный стиль...»
Это все строила купеческая Русь. Она же организовывала русскую иконопись — иконы рублевских и строгановских писем, которые современная западноевропейская художественная критика считает высшим достижением русской живописи вообще и за которые сейчас в Америке платят совершенно сумасшедшие деньги. С Петром все это было кончено. Русский народный стиль архитектуры так и погиб в петровских казармах. Русская живопись застряла на два столетия, чтобы уже на наших глазах снова возникнуть в полотнах и фресках Васнецова, Нестерова и Врубеля.
По русской национальной культуре Петр и его наследники прошли батыевым нашествием — от этого нашествия русская культура не оправилась еще и сейчас. И в основе всего этого лежит петровский указ о единонаследии.
Напомню еще и еще раз: в Московской Руси и мужик и дворянин были равно обязанными слоями: «крепостной человек служил своему помещику, — говорит академик Шмурло. — с тем, чтобы дать ему возможность отправлять службу, так что — перестанет служить помещик, должны быть освобождены от обязанностей к нему и крестьяне. Этот взгляд глубоко вкоренился в сознание народное, и когда впоследствии помещики и дворяне стали действительно освобождаться от военной повинности, то крестьяне с полным основанием требовали, чтобы освободили и их, но не от рекрутчины, а от крепостничества». Отметим еще и еще раз принципиальную противоположность исходных точек западноевропейского и московского крепостного права. На Западе мужик был порабощен вовсе не во имя каких бы то ни было общих интересов какого-нибудь киевского, дармштадтского, веронского или клюнийского уезда. Он был закрепощен потому, что он был завоеван. Он рассматривался прежде всего как военная добыча. Идеологи монархической реставрации во Франции времен Наполеона ставили вопрос со всей откровенностью: мы, аристократия и дворянство, — другая раса, другой народ. Теоретик буржуазной революции Тьер отвечал им, примерно, теми же доводами: да, мы — третье сословие, мы — другая раса, раса побежденных, а французская революция была восстанием побежденных против победителей. Такой точки зрения в Московской Руси не было никогда; она появилась только впоследствии, когда рюриковичи, с одной стороны, и гитлеровцы — с другой — начали разработку рюриковской легенды для идеологического прикрытия своих практических потребностей.
«По Уложению 1649 года, — говорит Шмурло, — крестьянин был лишен права сходить с земли, но во всем остальном он остается совершенно свободным. Закон признавал за ним право на собственность, право заниматься торговлей, заключать договоры, распоряжаться своим имуществом по завещанию».
Наши историки — сознательно или бессознательно — допускают очень существенную терминологическую передержку, ибо «крепостной человек», «крепостное право» и «дворянин» в Московской Руси были совсем не тем, чем они стали в петровской. Московский мужик не был ничьей личной собственностью. Он не был рабом. Он находился, примерно, в таком же положении, как в конце прошлого века находился рядовой казак. Мужик в такой же степени был подчинен своему помещику, как казак своему атаману. Казак не мог бросить свой полк, не мог сойти со своей земли, атаман мог его выпороть, — как и помещик крестьянина, — но это был порядок военно-государственной субординации, а не порядок рабства. Начало рабству положил Петр.
Вспомним предыдущие попытки дворянства — под предлогом стояния за Дом Пресвятой Богородицы — наложить свою лапу на власть и на мужика. Эти попытки неизменно наталкивались на единый фронт крестьянства, купечества, духовенства и посада — под водительством монархии, и дворянство отступало вспять. Петр порвал этот фронт на самом решающем его участке — на участке генерального штаба России.
Дворянству только и оставалось, что ринуться в этот прорыв и закрепить там свои позиции, что оно и сделало. Око назвало петровский указ «изящнейшим благодеянием» и в течение двух веков воздвигало его автору памятники — и бронзовые, и литературные, и всякие другие. Купечество, духовенство, крестьянство и посад были разгромлены, подавлены и обращены в рабство. Русская национальная культура была отброшена на века назад. Русское национальное сознание и до сих пор еще не может высвободиться из-под наследия петровско-дворянской диктатуры над Россией.
Петровская страсть к иноземщине носила, собственно патологический характер. П. Милюков повествует о том, как Петр стал строить Петербург:
«Петербург раньше строили на Петербургской стороне, но вдруг выходит решение перенести торговлю и главное поселение в Кронштадт. Снова там, по приказу царя, каждая провинция строит огромный корпус, в котором никто жить не будет и который развалится от времени. В то же время настоящий город строится между Адмиралтейством и Летним садом, где берег выше и наводнения не так опасны. Петр снова недоволен. У него новая затея. Петербург должен походить на Амстердам: улицы надо заменить каналами. Для этого приказано перенести город на самое низкое место — на Васильевский остров» («На чужой стороне», т. X).
Но Васильевский остров заливался наводнениями; стали строить плотины — опять же по образцу амстердамских. Из плотин ничего не вышло, ибо при тогдашней технике это была работа на десятилетия. Стройку перенесли на правый берег Невы, на то место, которое и поныне называется Новой Голландией.
Не имея ровно никакого представления о том, что Ключевский называет «исторической логикой» и «физиологией народной жизни», Петр не мог, да, видимо, и не пытался сообразить то обстоятельство, что Голландии деваться некуда: вся страна стоит на болоте, что, кроме того, Голландия расположена на берегу незамерзающего моря и что ее континентальная база расположена тут же за спиной, а не в 600 верстах болот и тайги. Но ни логика, ни физиология, ни география, ни климат приняты во внимание не были: «хочу, чтобы все было, как в Голландии». Даже и одежда.
И об этом мы, в свое время, учили в гимназиях и университетах: Петр, де, сменил неудобные старинные ферязи и прочее на удобное для работы западноевропейское одеяние. Мы, по тем временам, верили и этому объяснению — несмотря на всю его совершенно очевидную глупость. Боярская ферязь, действительно, не была приспособлена для рубки дров — так она рубки дров и не имела в виду, точно так же, как этой сферы человеческой деятельности не имеет в виду ни современный смокинг, ни фрак, ни даже пиджак. Но если вам зимой надо ехать в санях, то лучше ферязи вы и сейчас ничего не найдете. И если вы всмотритесь в стрелецкое обмундирование, то вы без особенного труда увидите, что — через 200 лет всякой ерунды с лосинами, киверами, треуголками и прочим в этом роде — русская армия конца XIX века и начала XX столетий вернулась к тем же стрельцам: штаны, сапоги, рубаха, шинель и папаха. Ибо это обмундирование соответствует русскому климату, и русским пространствам, и русской психологии. Голландские башмаки с пряжками и чулками могли быть очень красивы, но ни для русской осени, ни для русской зимы они не годятся никак: нужны сапоги или валенки. Треуголка или кивер могут быть очень живописны и могут быть практически терпимы при небольших переходах. Но если солдату нужно делать тысячи верст, то кивер с его султаном и прочими побрякушками превращается из «головного убора» в очень обременительную ношу: попробуйте вы спать в кивере или на кивере. Я не пробовал. А папаху нахлобучил на голову или подложил под голову, и великолепно... 200 лет потребовалось для того, чтобы вспомнить такую элементарную простую вещь, как стрелецкая меховая шапка.
Кое о чем мы не вспомнили и до сих пор. Основной торгово-промышленной организацией Москвы был «торговый дом» — семейное предприятие, рассчитанное на полное доверие связанных родством соучастников дела. Из таких «торговых домов» выросли и Строгановы и Демидовы, а в более позднюю эпоху — Рябушинские, Гучковы, Стахеевы. «Торговый дом» вырос органически из всего прошлого России, из ее крепкой семейной традиции, из того склада русской психики, которая перевела на язык семейных отношений даже и высшую государственную власть: «Царь-батюшка». На этой традиции и в наше время ездил еще «отец народов».
Торговые дома были разгромлены во имя «кумпанств». С русского купца драли семь шкур, а добыча переправлялась «кумпанствам» в виде концессий, субсидий, льгот и всего прочего. А еще более в виде возможностей ничем не ограниченного воровства, в области которого Алексашка Меньшиков поставил всероссийский рекорд расторопности.
Из «кумпанств» не вышло ничего. Милюков подсчитывает, что из сотни петровских фабрик «до Екатерины дожило только два десятка». Покровский приводит еще более мрачный подсчет: не более десяти процентов. Марксистские историки рассматривают петровскую эпоху, как результат «наступления торгового капитала» или (как Покровский) как «прорыв» торгового капитала к государственной власти. Наступление ли, прорыв ли, но, во всяком случае, после этого стратегического мероприятия русский торговый капитал почти на целое столетие вообще исчезает с поверхности русской экономической жизни: «прорыв» привел к разгрому. Этому соответствовал и разгром русской деревни. Милюков («История государственного хозяйства») приводит также цифры: средняя убыль населения в 1710 году, сравнительно с последней московской переписью, равняется 40 %. В Пошехоньи из 5356 дворов от рекрутчины и казенных работ запустел 1551 двор и от побегов — 1366». Документ 1726 года, то есть сейчас же после смерти Петра, подписанный «верховниками», говорит:
«После переписи многие крестьяне, которые могли работой своей доставить деньги померли, в рекруты взяты, и разбежались, а которые могут ныне работою своей получать деньги на государственную подать, таких осталось малое число».
Словом, разгромлено было все, по-батыевски. И было бы, конечно преувеличением взваливать всю вину на Петра: он просто оказался самым слабым пунктом общего национального фронта — и в прорыв бросилось дворянство, а никак уж не «торговый капитал», и именно дворянство закрепило не только новые социальные отношения, но и тот духовный перелом, который характеризует петровскую эпоху больше, чем что бы то ни было дру-гое.