Смекни!
smekni.com

Борьба и преображение знати (стр. 7 из 9)

В образе Хирона, сына Филиры, мудрого кентавра, который был учителем героев, воспитательное сознание Пиндара создает себе мифологическое отражение. Этот образ появляется у него и в других местах, как, например, в третьей немейской песни, богатой мифологическими примерами. Там примерами являются сами прародители эгинского победителя — Пелей, Теламон, Ахилл. От последнего мысль поэта снова переносится в пещеру Хирона, где тот был воспитан [107]. Но возможно ли воспитание вообще для того, кто уверен, что арета заключается исключительно в крови предков? Пиндар много раз высказывался по этому поводу. В основных чертах проблема была набросана уже у Гомера, в той песни "Илиады" [108], где Ахиллу противопоставлен его воспитатель Феникс, чтобы затем в решающий момент его наставление отскочило от ожесточенного сердца героя, не оказав на него воздействия. Но там мы имеем дело с проблемой управляемости врожденного характера, а у Пиндара — современный вопрос, возможно ли научиться истинной мужской доблести или же она заключена в крови?

Нам вспоминается аналогичный вопрос, которым вновь и вновь задается Платон [109]. Этот вопрос был впервые сформулирован в борьбе древних аристократических воззрений с новым духом рационалистического просвещения. Пиндар постоянно невольно показывает, как долго он над ним размышлял, и дает свой ответ в третьей немейской оде [110]:

Кто рожден в доброй славе,

Тот тверд и весок,

А кто перенял ее,

Тот темен,

Тот дышит то тем, то этим,

Тот не сделает твердого шага,

Тот лишь пригубит тысячу тысяч подвигов

бессильным к свершению духом.

(Перевод М. Л. Гаспарова.)

Ахилл приводил Хирона в восхищение, когда тот подвергал испытаниям его врожденный героический дух, и Ахилл еще ребенком, никогда не имевшим учителя, с честью преодолевал их. Так повествует предание. Оно, которое — по Пиндару — знает все, давало на этот вопрос правильный ответ: воспитание возможно там, где есть врожденная арета, как у блистательных питомцев Хирона — Ахилла, Ясона и Асклепия, которым добрый кентавр "укрепил сердце во всем приличествующем"111. В точной выразительности каждого из этих слов заключается взвешенное признание в долгих размышлениях на эту тему. Она доказывает, как осознанно и решительно в этот кризисный момент благородное сословие защищает свои позиции.

Как и арета олимпиоников, не поддается научению и искусство поэта, проистекающее из подобного же божественного источника. По существу, оно является "мудростью". Слово "софия" у Пиндара — постоянное обозначение поэтического духа. Перевести его адекватно невозможно; это зависит от того, как каждый воспринимает сущность пиндаровского духа и его воздействие, а это делается совершенно по-разному. Кто видит в Пиндаре лишь чистого художника, способного создавать прекрасные стихи, поймет его эстетически [112]. Гомер называет плотника "софос", и в греческом языке это слово еще в V веке вполне может обозначать того, кто разбирается в технической стороне того или иного дела. Каждый может почувствовать, что это слово более весомо, когда его произносит Пиндар. В то время оно уже давно использовалось применительно к высшей мудрости человека, обладающего выдающимся знанием, пониманием того, что человек из народа называл необычным и перед чем он добровольно преклонялся. К этой сфере необычного относилось и поэтическое умение Ксенофана, который гордо называл "своей мудростью" [113] уничтожающую критику господствующего миросозерцания. Здесь чувствуется невозможность разделить форму и мысль, — и то и другое в их единстве и есть "софия". Да и как могло быть иначе в глубокомысленном пиндаровском искусстве? "Пророк Муз" [114] — глашатай "истины", он "черпает из глубины сердца" [115]. Он судит о человеческом достоинстве и отличает "истинную речь" мифологического предания от лживых украшений [116]. Носитель божественного послания Муз, он стоит рядом с царями и великими мира сего как равный на вершинах человеческого. Его не заботит одобрение масс. "О, если бы мне было дано общаться с благородными и нравиться им", — так завершается вторая пифийская ода Гиерону Сиракузскому.

Но если "благородные" — великие мира сего, это еще не значит, что поэт стал их придворным; он остается "прямоязычным мужем, который полезен при любом правлении: и при тирании, и там, где правит дерзкая толпа, и где превосходящие умом блюдут город" [117]. Мудрость он обнаруживает только у благородных, поэтому его поэзия в глубоком смысле слова эзотерична. "Я ношу под локтем в своем колчане много проворных стрел, которые говорят только для тех, кто понимает, и нуждаются в истолкователях. Мудр же тот, кто много знает от природы, те, кто научился, пусть каркают дерзко и по-пустому, как вороны, всеми своими языками против божественной птицы Зевса" [118]. "Истолкователи", в которых нуждаются его песни-"стрелы", — это великие духом, которые в силу собственной природы причастны более глубокому пониманию. Образ орла мы обнаруживаем у Пиндара не только в этом месте. Третья немейская ода оканчивается так: "Орел проворен среди других пернатых, он издали хватает быстро своими когтями окровавленную добычу. Крикливые же галки питаются внизу" [119]. Орел становится для Пиндара символом его поэтического самосознания. Это больше не образ, а метафизическое качество самого духа, который как свою сущность воспринимает высь, недостижимые вершины и неограниченно свободное движение в царстве эфира над той низменной сферой, где ищут себе корма крикливые галки. У этого символа была своя история — от младшего современника Пиндара, Вакхилида, и вплоть до великолепного стиха Еврипида [120]: "Эфир везде открыт крылу орлиному". Личное духовное сознание Пиндара, аристократическое по своей сути, ищет в этом образе своего адекватного выражения, и этот аристократизм поэта есть для нас нечто непреходящее. Конечно, вера в арету происхождения и здесь его не оставляет, она объясняет ему глубочайшую пропасть, которая, как он чувствует, зияет между его поэтической силой, которая у него в крови, и знанием "обученных" [121]. Можно думать, что угодно об его учении о благородстве крови, однако пропасть между врожденным аристократизмом и любым усвоенным знанием и умением, изображенная Пиндаром, оттого не закроется, так как она существует в действительности и по праву. Он укоренил это слово прямо перед входною дверью того века греческой культуры, которому предстояло сделать обучение необыкновенно продолжительным и придать такое большое значение рассудку [122].

Таким образом мы расстаемся с миром знати и снова доверяемся большому потоку истории, шумно текущему мимо него, в то время как тот мир, как представляется, постепенно замирает. Пиндар и сам его перерос — не по своему умонастроению, а по своему воздействию — в больших поэмах, где он как поэт всегреческого значения прославляет колесничные победы могучих сицилийских тиранов Ферона и Гиерона и, наделяя их роскошными атрибутами своих старых аристократических идеалов, облагораживает их вместе с их молодыми государственными образованиями, повышая тем самым значимость последних. Мы, возможно, воспримем это как историческую нелепость, хотя всякая ненаследственная узурпированная власть издавна любит украшать себя изящной утварью, хранящей след былого величия. Пиндар в этих стихах сильнее всего преодолел аристократическую конвенциональность, и его личный голос нигде не звучит более ясно и отчетливо, чем здесь. В воспитании царей он видит высшую и последнюю задачу, выпавшую на долю поэту аристократии в его эпоху [123]. Он мог надеяться — как позднее Платон — оказать на них влияние, от них он мог бы ожидать, что в изменившемся мире они высоко поднимут знамя идеалов, вдохновлявших его, и поставят плотину дерзости масс. И вот он остается одиноким гостем при блестящем дворе победителя карфагенян Гиерона Сиракузского наряду с великими цеховыми "умельцами", Симонидом и Вакхилидом, как позднее Платон при дворе Дионисия рядом с софистами Поликсеном и Аристиппом.

Лишь об одном великом, пришедшем к Гиерону, мы были бы рады узнать, пересекся ли хоть однажды его путь с путем Пиндара — об Эсхиле Афинском, — в то время, когда он ставил "Персов" в Сиракузах во второй раз [124]. Между тем войско демократических Афин, которым едва исполнилось двадцать лет, разбило персов при Марафоне и решило при Саламине благодаря своему флоту, своим полководцам и подъему своего политического духа исход борьбы греков Европы и Малой Азии за свою свободу.