А.В. Чернышов
Переживаемый Советским Союзом кризис настолько очевиден, что многие наблюдатели и аналитики, поддаваясь инерции очевидности, не считают нужным внимательно рассматривать природу этого кризиса. В выступлениях советского политического руководства и материалах советской прессы речь идет по преимуществу об экономическом, идеологическом, политическом кризисах, кризисе в сфере национальных отношений, причем создается впечатление, что мы имеем депо с синхронными, но достаточно изолированными процессами. Причины этого ясны -- признание системного характера кризисных явлений требует от правительства системного характера ответных действий, что далеко не всегда возможно по практическим соображениям. В свою очередь, на уровне массового сознания механизм психологической защиты преображает катастрофическое положение в СССР в целом в ряд проблемных ситуаций, требующих частных, конкретных решений. Западные политологи и политики предпочитают оценки системного типа, указывая на неэффективность модели "реального социализма", что, несомненно, близко к истине, но полного ответа на вопрос о природе современного советского кризиса также не дает. В любом случае и на Востоке, и на Западе суждения такого рода давно стали трюизмами и не привлекают к себе внимания. Наибольший интерес у широкой публики и специалистов, людей, имеющих деловые интересы в Советском Союзе, вызывают прогнозы и оценки перспектив советских реформ. Я думаю, что следует нарушить традицию и остановиться именно на том месте, которое принято пробегать не оглядываясь, -- на вопросе о природе (не причинах!) современных кризисных явлений в СССР. Только ответ на этот вопрос позволит определить контекст, в котором осуществляются реформы, и сформулировать предположения относительно их результатов.
Значительная часть советских интеллектуалов отождествляет переживаемый страной кризис с катастрофическим распадом коммунистического тоталитаризма. Ход мысли при этом таков: тоталитарный режим был навязан стране, Россия им переболела и теперь мучительно освобождается от последствий тяжелого заболевания. В связи с этим Октябрь 1917 г. трактуется как волюнтаристская акция большевиков, как одна из трагических случайностей, встречающихся в истории, а исходное по отношению к Октябрю состояние русского общества оценивается как удовлетворительное или даже хорошее (если продолжать пользоваться медицинской терминологией). Основные различия в политических устремлениях советской беспартийной интеллигенции, как известно, определяются тем, что одни принимают в качестве нормы дофевральское (1917 г.) состояние русского общества, а другие -- февральско-октябрьское, но общим для тех и других является стремление "снять" открывшийся Октябрем отрезок исторического времени и вернуться к здоровым (или относительно здоровым -- здесь есть оттенки) началам национальной жизни. Я думаю, что ограничение проблематики кризиса постоктябрьским периодом является глубоко ошибочным и может привести к очень серьезным практическим последствиям. Нежелание продумывать принципиальные дефекты русской культурной модели и отрицание закономерности Октября могут привести к тому, что эгалитаристские перевороты типа октябрьского превратятся в перманентно воспроизводящийся элемент национальной культуры и действие ее механизма приобретет циклический характер. Возможность подобного развития событий существует уже сейчас.
Нарастающее ослабление КПСС демонстрирует мыслящей части советского общества, что основные проблемы группируются отнюдь не вокруг пресловутой шестой статьи Конституции СССР (ныне, кстати, отмененной), закрепляющей монополию КПСС в политической сфере, а вокруг таких основательно забытых понятий, как либерализм, имперская идеология, бюрократизм, общественное самоуправление, политический экстремизм (этот термин употребляется в СССР крайне неточно -- я согласен с теми политологами, которые утверждают, что об экстремизме можно говорить лишь применительно к обществам с устойчивыми демократиями) (1). Все это -- российский политический лексикон второй половины XIX — начала XX в. Современный советский интеллигент привычно умиляется, обнаружив у Бердяева или Щедрина проблематику, идентичную сегодняшней, да еще изложенную "удивительно современным языком", — ведь это подтверждает декларируемую возможность "возврата к основам"; у меня же такого рода совпадения порождают устойчивое и все усиливающееся чувство тревоги. Не означают ли они, что механизм русской культуры на протяжении как минимум последних ста лет работает в режиме исключительно самовоспроизводства, причем и самовоспроизводство-то ее обеспечивается только катастрофическими способами? Если это так, то семьдесят с лишним лет коммунистической власти в России предстают лишь как частное проявление гораздо более обширного по времени и гораздо более сложного по своему существу кризиса русской культурной модели. Прощание с "реальным социализмом" происходит в Советском Союзе столь болезненно именно потому, что, в отличие от стран Восточной Европы, он представлял собой в первую очередь специфически российский культурный (а не экономический, политический, идеологический) феномен, т. е. и возник как закономерный результат развития, а точнее -- видоизменения, национальной культурной модели. Таким образом, возникает предположение, что кризис, свидетелями которого мы являемся, суть кризис культурный, чем и определяется его болезненный характер.
Продолжим наши медицинские аналогии, вполне уместные в данном случае. Предположительно установив природу современного советского кризиса, мы, так сказать, назвали больной орган, но причина заболевания и диагноз остаются пока неизвестными. Далее можно действовать в двух направлениях: предполагая, например, заболевание дыхательной системы, врач направляет больного на рентгеноскопию (1) и подробно расспрашивает его о частоте кашля, отхаркивании и т. д. (2). Речь идет, таким образом, об исследовании внутренних поражений больного органа и о наблюдении внешних симптомов заболевания. Применительно к кризису определенной культурной модели перевести ситуацию на язык культурологии можно следующим образом: нам надлежит исследовать содержание массовой мифологии (1) и/или свойственные данной культуре механизмы мифологической рефлексии (2). Уже приведенная грубая аналогия медицинского свойства очтасти демонстрирует, что я понимаю под "мифологической рефлексией" нечто вроде откашливаний, осуществляемого культурой, но я ощущаю необходимость развернуть содержание этого понятия, поскольку для данной работы оно является ключевым. "Мифологической рефлексией" я называю процесс остранения мифа, превращение его в объект пристального всматривания, напряженного разглядывания, причем далеко не всегда этот процесс является по своей природе интеллектуальным и подразумевает аналитическую процедуру. Такие варианты возможны, но не они определяют сущность рефлексии, которой мы подвергаем миф. Целью мифологической рефлексии является присвоение или отторжение мифа (последнее не следует смешивать с остранением). По ряду причин я предпочитаю наблюдать кризис советской культурной модели не посредством "рентгеноскопии" содержания мифа, но задавая пациенту вопросы типа: "Где болит?" и "Как Вы сегодня спали?" Дело в том, что содержание мифа во многом определяется социальными характеристиками среды, в которой он формируется и живет (тип властных отношений, соотношение социальных структур типа "ассоциация" и "иерархия" и др.), поэтому содержание мифа представляет собой не столько культурный, сколько социокультурный феномен (при всей условности такого разграничения); механизмы рефлексии гораздо менее социально детерминированы и гораздо более связаны с собственно культурной традицией определенного вида. Короче, культурологическая рентгеноскопия дает слишком мутные отпечатки. Поэтому в дальнейшем я намереваюсь рассмотреть основные варианты мифологической рефлексии, выявившиеся в Советском Союзе за последние пять лет, когда такого рода деятельность приобрела относительно свободный характер.
Вполне понятно, что далеко не все члены советского общества испытывают потребность в какой бы-то ни было рефлексии наличной мифологии. Значительная его часть в этом отношении весьма пассивна, а наряду с ней выделяется группа с четко очерченным ядром и очень размытыми границами, агрессивно противостоящая любым попыткам отстранения мифа, чем бы эти попытки не мотивировались. Это -- так называемые "сталинисты", хотя сам по себе термин крайне неточен, как и большинство используемых в СССР политических ярлыков, и не выражает существа явления. Многие из "сталинистов" отнюдь не питают сильной любви к Сталину, но считают нужным защищать его от все учащающихся нападок, поскольку для них изменение официальных оценок Сталина и его эпохи означает ломку привычных мифологических представлений о времени-пространстве, причинности, доблести и воздаянии за нее и так далее. "Сталинизм" современного советского человека в значительной степени есть реакция на атрофию мифотворческих способностей общества, на болезненный процесс демифологизации культуры -- грозные симптомы ее деградации и смерти. "Сталинистов" можно уподобить последним язычникам, забирающимся в горы или пустыни для совершения своих (просится: кровавых) обрядов, долженствующих поддержать угасающий миропорядок. Не таков ли по своей сути и Дон Кихот? Всегда обнаруживается какое-то количество людей, не находящих пристойной альтернативы умирающему мифу и предпочитающих умереть вместе с ним. Кстати, далеко не всегда такая пристойная альтернатива существует в действительности, по крайней мере, в наличной форме. Советский случай, по-видимому, именно таков.
Наиболее раннюю по времени возникновения разновидность рефлексии советской мифологии я обозначаю как вариант "Огонек-Мемориал", по названиям широко читаемого в СССР журнала и достаточно известного добровольного общества, активно его пропагандирующего. Пик популярности этого варианта пришелся, по-видимому, на 1987-1988 гг., тот период перестройки, который можно назвать "журнальным". Идея, сформулированная публицистами группы "Огонек-Мемориал", предельно проста: дискредитировавшей себя сталинской мифологии должна быть противопоставлена "истина", т. е. правда -- о событиях, по преимуществу, сталинской эпохи. В качестве результата всей операции предполагается "снятие" сталинского мифа, сопровождающееся исцелением общественного сознания.