Здесь чрезвычайно соблазнительно было бы обыграть русскую пословицу " своя рубаха ближе к телу " , показав изнанку, ничку смысла. Душа, эта рубаха своего " я ", des Selbstes - ничто иное, как самость тела в его вещной функции. И поэтому нет ничего ближе для человека, чем вещь. Но вещь вечна именно в этой системе координат. И тогда, в отличие от расхожих представлений, не душа живет в теле, преходящем, как все вещи, а вечное тело накидывает на себя бренную душу. И вот почему чуваш никак не может постичь пространственных соотношений. То, что должно было бы быть ближе всего к нему, как-то само собой отодвигается в далекую даль. Близкое-далекое начинает рябить в глазах фантастическим черно-белым орнаментом, и спасает от этого абсурда простое действие: если выстирать всего один раз рубаху, и то она будет бела, как снег. Наивно? Да. Но зато чисто. Там, где чисто - это по-чувашски. Жизнь вообще-то черна, и когда несчастья валятся на голову, то уж это никак не снег. Черными змеями люди ползут, когда приходят несчастья, там, где они прежде бегали, как резвые олени. Но стоит (всего один раз!) выстирать рубаху, и она превращается в символ, и мир разобъяснен как нельзя проще. Стоит ли докапываться до непостижимого, если оно само себя являет в вещах - простых и чистых, как снег или рубаха. Не надо совершать ничего особенного, да и нельзя ничего совершить, поскольку время остекленело, заледенело, как рубаха на ветру, став тонкой гранью между двумя мирами.
Хорошо только самое простое - встреча с родными, например. Когда время не то что бы останавливается, а истончается, становится стеклянным мгновением. А нет времени, значит, нет и истории. И, значит, невозможно христианство, ибо вне истории Христос не может явиться народу, и слова " при Понтийстем Пилате " ничего не означают. Жизнь человека проходит, она, конечно, конечна - но конечно то dаs zwеiте Sеlвsт, второе " я " , которое, как во сне, как в тумане, по законам, которые я называю законами мультипликации, где время себя ведет не менее странно, - второе " я " проходит где-то там, на заднем плане, в ином, преломленном, мире. Да и другого мира, в сущности, нет. Другой мир отличается от этого только характером преломления. Поэтому, строго говоря, ничего не проходит.
" Жизнь проходит - сургури возвращается.
Жизнь проходит - сургури не проходит ", - как поется в другой песне. И всему тому, что не проходит " , то есть никогда не кончается, соответствует какая-то вещь, будь это рыба-линь, или белая рубаха. Белый Квадрат, в этом смысле, можно было бы назвать " вещью вещи " . В роли вещи может выступать слово, и даже звук, и цвет, как это будет видно из дальнейшего.
Вот откуда любовь к аллитерациям и рифмам. Рифма, к тому же - зеркало зеркала, узкий стеклянный мост, тонкая грань, обледенелое время - надо ли продолжать?
Невозможность истории - оборотная сторона медали, изнанка, ничка этого прихотливого орнамента национального миросознания, так тонко чувствующего вещную красоту вечного, что это не может не оборачиваться безысходностью для целого народа.
ХLV: " При подъеме на высокие горы оборвались у меня ременные гужи, ознобил я себе концы десяти пальцев; когда я дул на концы десяти пальцев, пропал мой родной, бывший передо мною; когда я искал моего родного, истомилось от тоски мое сердце ".
Высокие горы - в чувашской поэзии - это вещь, соответствующая понятию " верха " . Когда поднимаешься вверх (умираешь, может быть?), то в мире ничего не остается, кроме холода, чистоты и одиночества. И, отражаясь, снова преломляются друг в друге зримое с незримым - тоскующее сердце и замерзшие пальцы. И там, наверху, как странно ломается от волнения голос.
LI: " На высоких горах - белая горница; вздумал я отворить и затворить ее в безветренный день. Ах вы, милые мои, родные! повидать я вздумал вас в свободный день ".
Радость видеть родных так велика, что, отворив дверь, можно ее только тут же затворить. Не говоря уже и о том, что первая строка - целиком зачин заговора. О " высоких горах " было сказано, а уж " белая горница " - и так уж слишком много чего называет из того, что чуваш не только произносить не должен, но о чем и подумать боится. Белая горница и отворяется поэтому на мгновение. Чем богато такое мгновение?
LV: " Вошел я в большую реку, думая, что мелко, думая, что есть там перстень с жемчужным камешком. Перстень с жемчужным камешком - свет реки, а мы у отца и матери - свет очей ".
Река, сияя, кажет нам такой свет, который в соответствующей ему вещности явлен перстнем с жемчужным камешком. И так же мы - для отца и матери: и есть мы, и нет нас - свет очей мы в реке вещности. Радость для глаз, но радость ускользающая, неверная. Это душа светит и сердце мерцает, с их вечным " и да, и нет - вернее, " ни нет, ни да " . Пессимизм? Разумеется. Но его негероический характер сообщает ему ту же мерцающую ценность - ни нет, ни да. Это мудрость или еще не открывшаяся миру, или уже отвергнутая им. Впрочем, для чуваша, живущего больше в пространстве, чем во времени, сие не существенно. В самом деле, что он может сказать об этом мире? Ну хотя бы какие вопросы задать?
LХIХ: " Что это за слова " ах, ах " ? Что это за птица, у которой пестрый зоб? - Пестрый зоб - это кукушка, а слова " ах, ах " - это горе! "
Горе привычно, и у него есть пространственная ниша - горе живет в зобу кукушки, и ничто не может помешать ему заполнить собой весь мир, как заполняет кукушка вссь мир своим безжалостным " ку-ку " . Есть ли выход из этой беспросветности?
LХХII: " Когда рысью бегут добрые кони, остается дорога. Когда умирают добрые люди, остается слава. А что останется, когда мы умрем? Эти игры и смех - вот что останется ".
Схожий мотив был подхвачен великим волгарем Велимиром Хлебниковым:
Когда умирают кони - дышат,
Когда умирают травы - сохнут,
Когда умирают солнца - они гаснут,
Когда умирают люди - поют песни.
Хорошие стихи. Но Хлебников слышал звон, да не знает, где он. Этим и интересен. Смысл фольклорной мифологемы намного глубже. Будем играть и смеяться, ибо всему свое место. Пространственность задается дорогой. Оказывается, ее не будет, если по ней рысью не пробегут добрые кони, а не наоборот, как думают недалекие почитатели любых форм прогресса. Но откуда возьмутся добрые кони, если не будет добрых людей? Мир, конечно, не без добрых людей, но если бы нас не было, то и ничего бы не было, потому что игры наши и смех - единственная вещь, единственная реальность, по нас оставшаяся. Мысль эта кажется простой лишь на первый взгляд. Речь не идет об устоявшемся противопоставлении смертное-бессмертное. В чувашской поэзии, как выясняется, не это существенно. Реальность, вещественность вечного прямо связана с тем истинным, что находит себе место, то есть, другими словами, с пространством. Дорога - слава - игры и смех - вещи вневременные, вечные. Эта дорога никогда не кончится, потому что она нигде не начиналась. Вечного нет без вещного. Qгсюда только последний шаг остается до той мысли, что, стало быть, вещная вечность нуждается в наших играх и смехе, а вовсе не в горестях и заботах, и без того априори разлитых в мире с избытком. Особенно весной, когда слышится кукушка.
Но с какой радостью слышишь ясный ответ на ясно поставленный вопрос!
LХХVI: " Зачем сотворены высокие горы? - Чтобы валялся на них молодой олень. Зачем родили нас отец и мать? - Чтобы видеть и знаться с добрыми людьми ".
С недобрыми людьми знаться придется в любом случае. Этого добра навалом. Но родили нас все-таки не для этого.
И вот негероический пессимизм, на мгновенье набравшись храбрости, уже боится, уже переживает. LХХVII: " Когда волнуясь течет вода, как это только выносят ее берега? Когда глаза видят, а душа любит, как это только терпит сердце! "
То есть, горе привычно, а вот от счастья-то сердце только и может разорваться. Вспомним Тютчева:
О Господи!.. и это п е р е ж и т ь...
И сердце на клочки не разорвалось.. .
У Тютчева сердце чуть не разрывается на клочки, скорбя об утрате возлюбленной, которая в том же стихотворении восклицает: " О, как все это я любила! " Не обращая внимания на возникающее здесь тонкое переплетение смыслов, вдаваться в которые мы сейчас не будем, основной пафос стихотворения все-таки прямо противоположен тому мирочувствованию, о котором идет речь.
Вообще в русской традиции сердце может разорваться, скорее, от горя. Но для чуваша счастье - вещь более хрупкая, это свет реки, или свет очей - мерцание того, что можно принять за перстень с жемчужным камешком. Такое мерцание дразнит своей вещностью, играет с ней. Но для того, чтобы увидеть эту игру, узнать это мерцание - надо родиться. Кажется, только чудо может позволить войти в этот мир, где время ведет себя непредсказуемо. И чуваш понимаст, что это ч у д о.