Евразийство, наконец, не раз указывало, что в русском коммунизме фактически превзойден был даже экономический материализм Маркса, несмотря на то, что учение о зависимости идеологии от экономической базы составляет неотъемлемую часть ленинистского символа веры. В экономической практике русских большевиков-коммунистов не экономика определяет идеи, а наоборот, идея, план руководит экономикой Экономика занимает подчиненное положение по отношению к плану и, таким образом, вся система носит характер идеократической. Ложность такого рода идеократии заключается в том, что руководящая идея в ней сама по себе чисто "экономична". В ней нет ничего, кроме культа производства во имя чисто гедонистического идеала удовлетворения первоначальных потребностей - идеала сытости. Духовные потребности, хотя и не отрицаются большевиками, но, поистине, самостоятельное существование их в марксистской теории никак не оправдывается. Преодоление экономического материализма русским коммунизмом является, следовательно, чисто формальным и по существу материализм будет преодолен в России только тогда, когда на место марксистской системы ценностей будет поставлена система ценностей евразийская.
В основе всякой культуры всегда лежат некоторые духовные ценности, наполняющие строящих культуру людей пафосом творчества и требующие соответствующего этим ценностям построения и оформления жизни. Ценности эти обыкновенно не осознаются носителями данной культуры. Можно сказать, что культура обычно является продуктом подсознательного творчества и ценности, лежащие в основании культуры, впервые должны быть открыты культурной философией 2.
Небезынтересны попытки определения основных принципов, характерных для отдельных типов культур, сделанные европейскими философами культуры, Шпенглером и отчасти примыкающим к нему Фробениусом. Мы говорим об известном противопоставлении античного, апполоновского человека человеку новому, европейскому, "фаустовскому". Первый будто бы лишен был чувства бесконечности и не стремился к овладению ею. Он любил замыкаться в свой узкий мир, в свой город, в ограниченность доступных ему пространств. Он был глубоко провинциален во всех проявлениях культуры, в своей религии, науке, философии и т.п. Второй, фаустовский человек, напротив, видит бесконечность и стремится к ней; все его миросозерцание охвачено чувством бесконечности и к овладению бесконечностью стремится его деятельность. Несколько варьируя мысль Шпенглера, Фробениус полагал, что названные два миросозерцания характеризуют душу восточного и западного человека: первый живет, чувствуя себя как бы в пещере, и не считает мир своим домом ("Вельтхёле", "Хёленгефюль"), второй живет в мире, как в своем доме, и чувствует его бесконечность, его широту ("Вельтвайте", "Вельтгефюль") 3.
Примечательно, что обе названные попытки одинаково двигаются по линии чисто пространственных определений. Это свидетельствует, что их сделал западный человек, который сам погружен в созерцание пространства и всю культуру свою понимает как овладение пространством и всем тем, что в пространстве заключено. Сколь далек был от подобных путей, например, представитель индийской культуры, который отлично чувствовал бесконечность мира, но чисто внешнее овладение пространством вовсе не считал положительным достижением! Духовное противопоставление двух основных культурных типов, восточного и западного, следует выразить не путем этих внешне пространственных определений, но рядом следующих метафизических антитез, примирение которых составляет историческую задачу евразийской культуры.
1. Потустороннее и посюстороннее
Мы думаем, что нет более интенсивного и принципиального противоречия в жизнеощущениях, составляющих последний двигательный мотив всякого культурного творчества, чем противоречие между стремлением к посюстороннему и стремлением к потустороннему. Диалектическим отношением этих двух понятий в конце концов определяется противопоставление между Западом и Востоком. Запад, в пределах обозреваемой нами исторической его жизни "большого стиля", всегда был более посюсторонен, чем Восток. Это совершенно неоспоримо по отношению к идеалам новейшей западной культуры, основная задача которой сводится к тому, чтобы "отречься от неба и покорить землю". Но тому, кто стал бы отрицать наш тезис по отношению к старому религиозному Западу, можно указать на несомненную посюсторонность католического идеала земной теократии, исповедание которого кладет резкую грань между христианским Востоком и христианским Западом. Мы думаем даже, что заслуживает полного внимания мысль Достоевского о том, что новейший западный социализм, как идея окончательного безбожного устроения на земле, генетически связан с католическим учением о земной теократии. И в противоположность этому - какая устремленность в потустороннее характеризует основы духовного мировоззрения Востока! Вспомним хотя бы акосмизм китайской и индийской философии, вспомним учение о крайней трансцендентности Божества восточных гностиков, восточное безразличие к земному устроению, пренебрежение ко всякому экономизму и технике. И не может быть спора о том, что восточное православие гораздо более обращено к потустороннему, чем западный католицизм. От того у нас и не привилась идея земной теократии, хотя мы и чужды были в то же время чисто отрешенному идеализму. Восточное православие не отрицало плоти, но требовало ее преображения. Потусторонний мир оно не отрывало от материи, которую однако представляло просветленной божественным светом, превращенной в результате мистического акта в начало, сопричаствуюшее божественной энергии 4. Диалектика истории привела ныне евразийский мир к крайней ступени исповедания посюсторонних идеалов. Русский коммунизм есть последнее слово западного увлечения посюсторонностью, последняя попытка построения "земного рая". Но все более и более отдаляется момент знаменитого "прыжка из царства необходимости в царство свободы", и все более и более выветривается хилиастическая вера во всеспасающую коммуну. Коммунизм становится относительным, земным делом, повседневной политикой с ее мелкими заботами и дрязгами. Объемлющее Россию горение веры требует нового объекта, нового наполнения. Наступают сроки, когда "завоевание земли" требует не отречения от небес, но их нового раскрытия. Перед евразийским миром встает задача примирения вновь раскрывшегося потустороннего с земной практикой как наследием коммунизма - задача примирения Востока с Западом.
2. Покой и движение
Идеологи западной культуры прославляют активность западного человека, противопоставляя ее пассивности человека восточного 5. И действительно ни одна культура не освободила такого количества энергии, как культура европейская. Она как бы находится в постоянной деятельности и в постоянном движении. Европейский человек не знает покоя и его стыдится. Жизнь больших европейских городов с ее нервным движением является истинным символом западной культуры.
В философии существовала древнейшая дилемма: что выше - движение или покой? Восточный человек предпочитал покой движению, западный делал противоположный вывод. Отношение к покою восточного человека укоренено в глубоких основах восточной философии. Миросозерцание Востока полжило в основе всего сущего некоторый неподвижный божественный центр, "недвижущуюся среду", которая управляет всем миром благодаря своей "неподвижной активности" ("Шунь-юнь" - в китайской философии, со свойственным ему состоянием "неподвижной активности - вей-кю-вей"; "Эс-Сакира" в мусульманской мистике; "Пакс профунда" в мистике позднейшей). Мы поймем своеобразную мудрость этого учения, если отметим, что всякое изменение и всякое движение мыслимы только как процессы в бытии несовершенном. Совершенная полнота бытия не требует изменений, так как изменение в сторону лучшего для нее не нужно, а всякое другое изменение означало бы утрату этой полноты, ее ухудшение. Совершенно такой же смысл обнаруживает и чисто физическое движение или перемена места. Существу вездесущему незачем двигаться или переменять место, ибо оно и без того находится во всех местах одновременно и вечно. Движение и можно рассматривать как проявление стремления к вездесущести, свойственное бытию ограниченному и относительному. Стремление это глубоко диалектично по своей природе. В движении своем тело как бы хочет выйти из своей пространственной ограниченности, хочет быть не только "здесь", но и "там", но никогда не может этого достигнуть: занимая новое место, оно тем самым теряет старое. Движение, стало быть, есть такое стремление к вездесущести, которое никак ее не может достигнуть. Оно достигло бы вездесущести тогда, когда приобрело бы абсолютную скорость, то есть было бы одновременно и "здесь" и "там", что означает уже утрату движения. Нельзя двигаться в самом себе, как нельзя перепрыгнуть через собственные плечи. Все это показывает метафизическую пустоту и бесплодность движения, его подлинную относительность. И все это обнаруживает конечную пустоту миросозерцания, которое движение превращает в высшую категорию.