Смекни!
smekni.com

Анри Руссо (стр. 2 из 3)

Какие же надежды были разрушены таким началом? Что он думал о технических изъянах своих работ или о неудачной попытке быть допущенным в Салон? Этого мы никогда не узна­ем. Однако для служащего таможенной заставы, который стал художником, слова «первый показ» имеют двойственной смысл. Они не только раскрывают внутреннюю решимость, но и выражают внешнее утверждение: «Я выставляюсь, следовательно, я - художник».

Руссо - Арсену Александру:

Ничто так меня не радует, как наблюдать и изображать природу. Вы себе не можете представить, что, когда я еду в деревню и повсюду вижу солнце, зелень и цветы, то говорю себе:

«Неужели, все это принадлежит мне!»

Аполлинер:

В ясные дни он отправлялся на прогулку, чтобы набрать охапку листьев, которые затем рисовал.

Руссо:

Что касается пейзажа, то я делаю маленькие наброски на пленэре и, возвращаясь домой, всегда перерабатываю их в большем масштабе.

Когда Моне со своими однокашниками по художественной школе Ренуаром и Сислеем отправился работать на пленэре в лес Фонтенбло, для него это было актом восстания против академической системы преподавания. Моне выступил за новое художественное видение, которое позже разрушило традиционные представления, царящие в академических кругах, и способствовало непосредственному изучению действительности. Руссо интуитивно пошел по этому пути.

Для него это было неизбежным следствием преклонения перед природой, связанного с желанием соединиться с ней в одно целое: «Неужели, все это принадлежит мне!» Разве не рисовал первобытный человек зверя на пещерных стенах, когда хотел добыть его? Искусство как добыча, и искусство - как социальный институт.

Руссо стремился объединить эти понятия. Как художник он не обладал особенными истори­ческими познаниями, однако интересовался той историей, которую для него воплощало офи­циальное искусство. Поэтому он не мог отличить исторического от устаревшего. Им владело желание покорить природу, а также подражать совершенно определенной формальной технике. Поскольку он никогда не учился живописи, то работал, следуя аналогиям. К первона­чальной манере редких и тонких мазков кисти добавилась после 1880 года другая: широкие живописные мазки, которые, по мнению Руссо, соответствовали академическому искусству. Такой стиль отвечал его поверхностному знакомству с живописными возможностями; «акаде­мическая» видимость достигалась также с помощью сильных светотеневых контрастов и большого количества лазури, выделявшей рельефы фигур. Однако все это совершенно иное, нежели тональный колорит. Парадоксальным образом стремление подражать технике прошлого переносило Руссо прямо в будущее - он писал в манере, сходной с живописным языком художников XX века, например Матисса.

Упоминание имен Жерома и Клемана в контексте отношений учитель - ученик содержит удивительный поворот. Наш неизвестный художник-самоучка шагнул из века в век в сиянии лучей славы, тогда как академические знаменитости, чьи имена наполняли его благоговени­ем, погрузились в пучину забвения. Сегодня они забыты так прочно, что с трудом можно при­помнить их работы. Честолюбие Руссо в какой-то степени можно было бы понять, если бы картины этих мэтров не пылились сегодня по музейным запасникам и не были известны лишь по старым журнальным репродукциям. Но связав свое ученичество с именами Жерома и Клемана. Руссо обеспечивал себе своеобразный пропуск в искусство, которого ему недоста­вало. В конце жизни он добавил к этому списку имя Бонна. Совсем не случайно. По разным причинам и в разное время каждый из этих академических авторитетов, действительно, сыграл значительную роль в его жизни.

Упоминание о «ряде советов», вероятно, имеет серьезную подоплеку только по отношению к Клеману. Какое-то время он жил по соседству с Руссо на улице Севр, пока не переехал в Лион, где стал директором Школы изящных искусств. Их знакомство, по всей видимости, состоялось в 1884 году, когда Руссо ходатайствовал о разрешении на копирование картин в Лувре.

Леон Жером упоминается первым среди учителей, хотя никакой очевидной связи между ним и Руссо не обнаруживается. Тем не менее, барон Жером с высоты своей славы удостоил его некоторого внимания, подвергнув и его, и Мане безжалостной критике, что нисколько не помешало Таможеннику работать в свое удовольствие. И, хотя на первый взгляд это может показаться неправдоподобным. Руссо пытался подражать Жерому. Прежде всего, это касалось выбора сюжетов и манеры письма. Если сравнить детали известной картины Жерома Бой петухов, особенно пейзажный фон на заднем плане, с тем, что писал Руссо, то легко понять, как последний стремился усвоить академическую точность форм, но отбросить при этом традиционную холодность и жесткость, типичные для манеры Жерома. Что касается выбора сюжетов, то достаточно вспомнить, что Жером охотно писал диких животных: Львица, нападающая на ягуара. Любовь диких животных в клетке. Святой Иероним, спящий на льве - названия этих работ напоминают нам о Руссо. Наряду с этим они указывают на еще одну закономерность, а именно на то, что населяющие экзотические пейзажи Руссо дикие звери связаны через живопись Жерома не с кем иным, как с Делакруа. Таким образом, художник-самоучка Руссо пытался следовать традиции, несмотря на все усилия остающейся для него недостижимой.

Его интерес к работам Бонна определялся желанием постичь традиционное. То же желание стало источником большого разочарования, на этот раз связанного с портретом. Так получи­лось, что Жером создал всего один портрет. По каким же образцам мог учиться писать порт­реты Руссо? Он нашел их у Бонна. У Бонна он обнаружил эффектное использование черного и белого - эти крайности цвета всегда завораживали Руссо и он широко применял их, осо­бенно в портретах: к черному он обращался, чтобы придать образам большую значимость (поэтому почти все изображенные на его портретах одеты в черное). По словам Аполлинера, Гоген восхищался умением Руссо использовать черный цвет для передачи драматических моментов, например, в картине Мальчик на скалах, где можно понять, что это - портрет умершего ребенка. При этом автор твердо верил, что следует правилам академической живописи. Невольно нарушая их, сам Руссо вряд ли сознавал, чего он достиг.


«На выставке Независимых художников 1894 года обратила на себя внимание картина госпо­дина Руссо Война. Может быть, это выдающееся достижение или совершенное полотно; по мнению многих, оно представляет собой символистские поиски. Художник, уже избравший свой живописный метод, еще раз подтверждает свою индивидуальность: такое произведение могло появиться лишь при особых обстоятельствах, потому что оно несравнимо ни с чем, что мы видели раньше. Разве это не есть яркая самобытность? Почему необычность должна давать повод для насмешек? Если даже попытка не принесла ожидаемых результатов - а это не наш случай, — то любая ирония была бы неоправданна и демонстрировала бы лишь пошлость. В нашем обществе все больше проявляется тенденция все классифицировать и пронумеровать, на все повесить бирки и расставить в определенном порядке, в том числе и любое творение. Если этого не происходит, то обеспокоенный и раздраженный своей бес­помощностью зритель спешит громко заявить о нелепости того, что он не смог постичь. Ина­че говоря, он почтительно заявляет: «Я этого не понимаю, следовательно, это — идиотизм». Можно лишь с горечью констатировать, что с прогрессом человечества, благодаря которому появились телеграф, телефон, велосипед и железная дорога, мы стали менее восприимчивы, чем наши предки в средневековье, проявлявшие глубокое внимание к непонятным для них личностям.

Господин Руссо разделил судьбу многих новаторов. Он исходит только из своих возмож­ностей; он обладает редким по нынешним временам качеством - совершенной самобытно­стью. Он устремлен навстречу новому искусству. Несмотря на ряд недостатков, его творчество очень интересно и свидетельствует о его многосторонних дарованиях. Например, вырази­тельно использован черный цвет. Прекрасно воспринимается горизонтально построенная композиция. Несущаяся во весь опор огромная черная лошадь практически занимает весь холст; она - явление совершенно неординарное. Это она держит весь центр картины. На ней восседает фурия войны с обнаженным мечом в правой руке и с горящим факелом в другой. Земля устлана телами погибших: толстые и худые, нагие и одетые. Все мертвы или умирают. Ужас достиг апогея у тех, кто еще дышит. Природа растерзана. Все, что осталось от нее, - это деревья, лишенные листвы, одно — серое, другое — черное, да привлеченное запахом крови воронье, слетевшееся отведать плоти жертв войны. Земля густо покрыта ужасными руинами, на ней не осталось ни зелени, ни травы. Картина великолепно передает потрясающую атмосферу бедствия и невосполнимых потерь: ничто и никогда не будет здесь жить. Пылаю­щий вдали огонь довершит жестокость, причиненную оружием. Очень скоро и навсегда со всем будет покончено. Но агрессивное божество войны продолжает свой путь дальше. Оно упивается кровью. Ничто не сможет сдержать ее безумный бег! Какая одержимость! Какой кошмар! Какое тягостное впечатление невыносимой печали! Надо быть недобросовестным, чтобы утверждать, что человек, способный внушить нам подобные мысли, не художник.»