Конечно, и этой личностной окраской рисунки Рембрандта превосходят работы всех современников, но и у других рисовальщиков XVII века это качество ощущается отчетливо. Достаточно сравнить кристаллически совершенные и замкнутые в себе штудии с живой натуры у великих мастеров XVI века с душевной взволнованностью, живой пульсацией плоти, которой пронизаны рисунки с мраморов у Рубенса, или увидеть, какой напряженной эмоцией проникнуты рисунки такого строгого классициста, как Пуссен.
Возникает сильное искушение сказать, что в XVII веке рисунок оказывается более личным, более живым видом искусства, чем живопись, но такое утверждение было бы поверхностным. Дело в том, что в это время рисунок и становится новым видом искусства со своими особыми свойствами: в XVI веке разница между живописью и рисунком в основном определяется техникой и материалом, в XVII веке—это разница самого подхода, понимания, воплощения мира— разница другого вида искусства. И может быть, в неприятии этого нового вида изобразительного искусства и кроется разгадка того удивительного обстоятельства, что ни один из таких великих художников, крупнейших живописцев XVII века. как Караваджо, Веласкес, Латур, братья Ленен, Хальс, Вермеер, не оставил ни одного рисунка. И одновременно появляются значительные рисовальщики, судя по всему, совсем (или почти совсем) не обращающиеся к живописи,— Калло. Белланж, Лафаж, Нантейль и другие.
В XVII веке рисунок и живопись вполне отдаляются друг от друга, так как только сейчас рисунок, наконец, обретает самостоятельность, отрывается от других видов искусства, ведь до того почти все рисуночные листы — это в каком-то смысле штудии, пусть идеальные, пусть неосуществившиеся, но штудии для живописных работ. И характерно, что даже материалы и инструменты рисования в это время меняются—не мягкие грифели, создающие пластически-живописный эффект, как было раньше, а инструменты, дающие четкую, твердую линию, становятся ведущими: не мягкое тростниковое, а более жесткое гусиное перо. остро заточенный итальянский карандаш, графит — все это создает линеарное начало в рисунке, позволяет улавливать детали, воплощать в рисунке не общее, а частное, конкретное. И одновременно с этими рисующими инструментами и часто на том же самом листе художники работают широкой мягкой кистью — бистром, чернилами, тушью, что вводит в рисунок атмосферу, воздушную перспективу, пространство, среду. В это время впервые начинают последовательно работать акварелью, появляется в полном смысле слова цветной рисунок, чего, по сути дела, не было прежде. И это вполне понятно: ведь для чисто пластического истолкования натуры цвет не только не нужен—он мешает чистоте стиля, тогда как для передачи среды, атмосферы, динамики— для воплощения подвижности самой реальности—важен не только тон, но и цвет.
Надо оговорить, разумеется, что все обозначенные стилистические черты и даже технические моменты рисунка XVII века в наибольшей степени относятся к голландскому рисунку. Но это и определило передовую, во многом революционную роль Голландии в истории рисунка. В других странах весь этот процесс как бы замедлен, хотя общая тенденция ясно прослеживается и в неголландском рисунке. Так, итальянские рисовальщики, казалось бы, в большей мере продолжают развивать черты, свойственные маньеризму, их рисунки остаются высокодекоративными и виртуозными. Но и в Италии рисунок в XVII веке изменяется. Художников все больше привлекают не отдельные фигуры, а сцены, целые композиции, причем в них, как правило, основную роль играет перо (или тонкий грифель) и особенно кисть, которая бистром, акварелью, размытой сангиной, а часто и жидкой краской в два цвета сообщает рисунку эмоциональный тон, словно передает напряжение чувства, охватывающее не только героев, но и само пространство вокруг них. И если среди французских художников XVII века названные черты заметны далеко не у всех крупных мастеров (особенно из числа академистов), то ведь и не случайно. что у них редко можно встретить рисунок, не связанный с какой-либо живописной композицией. А это значит, что во Франции в XVII веке рисунок, при всех своих высоких художественных качествах, еще не успел полностью отделиться от живописи, стать особым видом искусства. Но, может быть, как раз эта замедленность процесса, постепенность, с какой вызревает во французском рисунке осознание черт рисовального стиля, приводят в конце концов к чрезвычайной концентрации всех специфических свойств рисунка, подготавливают тот триумф особого рисовального мышления, определяющегося самостоятельностью рисунка как вида искусства, который так поражает в следующем веке. Ибо за немногими исключениями все лучшие рисовальщики XVIII века — французы.
Никогда до того художники не предавались рисунку с такой страстью—можно даже утверждать, что в XVIII веке он становится важнейшим видом изобразительного искусства, в нем видят как бы некий первоэлемент творчества.
И характер его, по сравнению с предыдущим веком, снова меняется. Прежде всего следует заметить, что если раньше можно было говорить о воплощаемом в рисунке мироощущении эпохи, то теперь правильнее было бы назвать это свойство —жизнеощущением: рисунок в целом не несет уже в себе черты осмысления взаимоотношения человека и мира, он как бы довольствуется тем, что показывает, как чувствует себя человек в своем окружении, как он себя ведет, как реагирует, как воспринимает. От этого так ощутим в рисунке момент перехода от одного состояния в другое, точнее даже — из одного в другое; все его жанры, все его категории несут на себе оттенок изменчивости, незаконченности, неустойчивости: пейзаж стремится к пространственной незавершенности, интерьер лишается замкнутости. Персонажи застигнуты как бы в момент переходного движения, в лицах уловлено ускользающее, беглое выражение, внутреннее состояние — не вполне определенное, всего лишь некий оттенок настроения. В фигурах и предметах ощущается рыхлость консистенции—словно бы это полуреальность, полугреза. Линии рисунка нервозные, изгибающиеся, как бы жестикулирующие. Здесь все — сколько-то мнимо и от этого окрашено слабой, но ощутимой интонацией иронической отчужденности. Все жизненные явления, как кажется, воспринимаются, в первую очередь, не глазом, а непосредственно нервными окончаниями художника. Поэтому-то рисунки пронизаны чувственностью, которая часто оборачивается эротизмом. Но двойственность, мнимость сказывается и тут: чувственность—но чуть меланхолическая, сентиментальность — но чуть ироническая. Этот легкий, но неизменный душевный разлад лишает рисунок XVIII века эмоционального полногласия — в нем нет нот трагизма, чувства, отношения исполнены прелести, утонченности, но не глубины.
|
Т.Жерико. Испуганный конь.1780. Перо, чернила, сепия
Детройт Художественный институт
Рисунок прежде всего оказывается для автора средством художественного самовыражения, но это самовыражение всегда получает некие принятые, условные формы. В рисунке этого времени непременно чувствуется легкий привкус театральности; его персонажи как бы играют некую роль, группировка— сценически выразительна, пейзаж, даже ведута — скомпонованы по законам декорации. И как следствие этого впервые красота рисунка осознается как его главная цель.
Рисунок становится необыкновенно цветным. Не говоря уже о том, что цвет звучит в полную силу в многочисленных акварелях, гуашах, пастелях,—но и из традиционных рисовальных материалов художники извлекают замечательные колористические эффекты. Излюбленная ими техника - это рисунок «в три карандаша»: итальянский карандаш, сангина и мел на желтоватой или голубой бумаге; оставаясь полностью в границах графического стиля, такие рисунки звучат своего рода хроматическим аккордом, утонченным и выразительным. Даже простая сангина таит в себе такой диапазон тональных нюансов, что воспринимается как цветной рисунок.
Никогда до того рисунок не был столь живописен. Но художники всегда помнят о быстроте графического ритма, об интервалах и паузах, о беглости линии, позволяющей им передавать живость своего минутного ощущения. Ритмическое начало, воплощенное в рисунке,—это вообще отличительная черта XVIII века: линии изгибаются выразительным арабеском, не утрачивая при этом в своей жизненности, ритмика их движения не только создает и рисунке тональную вибрацию, но и придает целостность всей композиции. Она словно непосредственно рождается у нас на глазах в самопроизвольном, почти орнаментальном беге ритмически безукоризненных линий.
Рисунок как бы строится изнутри внутренней формы к контурам, которые лишь завершают границы форм. Поэтому пластика фигур не замыкается в выразительном силуэте, как было прежде, а открывается всему окружению, сочетаясь с ним. Это ощущение цельности всего листа еще усиливается светом — боковым, направленным, скользящим, слегка размывающим контуры, неотделимым от тона и от цвета.
Характерно, что XVIII век очень редко пользуется чистым пером: скрупулезность его штриховки или безудержная стремительность его росчерков — это вульгарные крайности, которые не принимает вкус эпохи. Но соединение нервных и быстрых линий пера с легкими расплывающимися пялами тона — один из излюбленных приемов этого времени. Пятна растворяются в пространстве бумаги, линия торопится, прерывается в своей беглости — рисунок наполняется светом, воздухом, движением. Пятна, положенные легкой кистью, несут в себе чрезвычайное богатство тональных оттенков, которые создаются сероватой сепией, коричневым бистром, прозрачной акварелью. Все это вводит в рисунок пером трепетное воздушное пространство, так же как в листах, исполненных грифелями, растушевка обволакивает формы, словно пространственная или эмоциональная среда.