Внутренняя жизнь французского общества представляется в виде социального рондо, где все индивидуумы-частицы вращаются в тесном соприкосновении (прославленная и пресловутая коммуникабельность французов!) и в ходе общения полируют (politesse — вежливость, социальная воспитанность!) острые грани друг друга, формируя из себя граждан. Механизм этого процесса хорошо описан в «Общественном договоре» Руссо, там он применяет следующий образ: как речной поток полирует и обтачивает угловатые камешки в гальку, таким же манером общество воспитывает граждан из простолюдинов. Но подобным же образом Декартов жидкостный вихрь своим вращением обтачивает частицы трех элементов, формируя из них порядочных членов соответствующих сословий общества.
Декарт даже луч света уподобляет палке — трубке, в которой кишат мельчайшие частицы первого элемента и если нам кажется, что вот она — пустота, вакуум, то мы заблуждаемся: просто наши чувства и приборы не улавливают населенности этого места еще более мелкими частичками и энергиями. Любой интервал полон частиц, которые движут более грубые куски вещества и так повсюду разливается и передается единое движение вихря в целом.
Так работает среда — важнейшая идея во французском мировоззрении: она — активный перводеятель, в отношении которого частицы и индивиды — объекты приложения сил и энергий среды: они — пассивнее ее.
Национальный образ движения — эта проблема стоит теперь перед нами. Ньютон в Англии, постулируя абсолютное пространство и время, предполагая наличие абсолютной пустоты и отвлекаясь от механизма действия сил всемирного тяготения может брать два или несколько изолированных тел и высчитывать прилагаемые к ним силы и их траектории в уравнениях, усматривая причины и импульсы в самих телах, их движения как бы «самостоятельные», как и англосакс-джентльмен. В Декартовой картине Вселенной такое невозможно: существует одно тотальное общее движение внутри данного вихря, а уж частицы передают его друг другу, трогая соседа. Декарт определяет движение как смену соседства, ближайшего окружения, а не по шкале расстояния, дистанции. Его космос — близкодействие, тогда как дальнодействие в космосах Англии (Ньютон) и Италии (Галилей) предполагает пустоту и дискретность, диалог твердых тел (или математических точек) в вакууме, как свободных атомов (индивидуумов), независимых ни от чего. Как кот, который ходит сам по себе. Француз же — не атомарный человек, индивидуалист, стоящий вертикально, но прежде всего социальный человек, не вертикальный, но приклоненный туда или сюда: к даме в реверансе или к цели. И мышление его — не абстрактное, но ориентированное. Французский сознание — ситуационное, векторное, считающееся с обстоятельствами. Именно во французских социологических теориях, столь влиятельных в европейском гуманистическом XIX веке, человек объясняется как функция обстоятельств, продукт окружающих условий и воспитания. В таком же направлении работал и французский реалистический роман (Бальзак, Золя...), описывая обстановку, условия и быт, землю и природу как предопределяющие поведение персонажа субстанции и силы, с чем он сцеплен и чем пропитан, так что по обстановке жилища можно прочитать характер человека. В этом плане Стендаль более налегает на свободу воли и индивидуализм личности, которая мотивируется своими страстями и пытается влиять на обстоятельства сам (Жюльен Сорель в «Красном и черном», Фабрицио в «Пармской обители».
Социализм, взгляд на человека прежде всего как на члена общества, — продукт французского мышления: Руссо, Сен-Симон, Фурье, Конт и проч.
Предопределение и свобода воли — постоянная тема и проблема ума во Франции, начиная со споров схоластов в средневековой Сорбонне, продолжая янсенизмом в XVII веке в монастыре Пор-Рояль, в «Письмах к провинциалу» и в «Мыслях» Блеза Паскаля и т. д.. Семя проблемы посеяно еще Августином в трактате «О Государстве Божием».
Итак, двойственность начал: или все предопределено волей и разумом Бога, или все во мне, я — источник. Французская душа не выносит взаимоисключаемости («крайности — сходятся» — французский девиз!), и ей нужны баланс, равновесие, симметрия противоположностей. Везде это видно: в приятии как и предопределения Бога, так и свободной воли человека, в дуализме субстанций Декарта (протяжение и мышление), в его же «психофизическом параллелизме» — между душой и телом: в сенсуализме и рационализме в его же философии; в симметрии как эстетическом принципе французского классицизма, в статических антитезах Гюго: Гуинплэн («Человек, который смеется») безобразен лицом, но ангел душой; монах-демон Клод Фролло и цыганка Эсмеральда («Собор Парижской Богоматери») и т.п.
Однако баланс принципов и подходов осуществляется во французской истории и культуре не только статически — так что всегда все уравновешено, — но и динамически: в непрерывных колебаниях и биениях, в осцилляции маятника и кренах то в одну, то в другую сторону между полюсами. Во вращении социального рондо должны быть равномощны и направление-сила центростремительная, и вектор-сила центробежная. И перекос в одну сторону тут же мобильно и динамично компенсируется перевесом в другую. Хорошо тут работает обратная связь: смена моды, течений и вкусов в искусстве...
Детерминизм и свобода — в таком виде предопределение и свобода воли предстают во французской философии с рационалистической эпохи Просвещения по не менее рационалистический экзистенциализм, который настаивает на принципе «первичного выбора»: он делается человеком свободно (как первородный грех), но затем уже предопределяет всю цепь поступков и жизнь. Абсолютный детерминизм исповедовал из материалистов XVIII века барон Гольбах, один из авторов «Энциклопедии». Такое воззрение перекликается с фатализмом ислама. И у Франции в истории ее культуры недаром наблюдается «влеченье, род недуга» — к Ближнему Востоку, к миру ислама и взаимопонимание с ним. «Персидские письма» Монтескье, «Магомет» и философские повести Вольтера, в которых действие — на территории условного Востока; Алжир у Доде («Тартарен из Тараскона») и у Альбера Камю. Французские ориенталисты наиболее освоили именно Ближний и Средний Восток, начиная с Шамполиона.
Лаплас, великий математик и физик, выдвинул идею Мирового Интеграла, который если вычислить, то можно узнать все будущие события в истории человечества и поступки людей, то есть Причинность овладеет всей Возможностью, и случай и свобода будут изгнаны из Бытия. Рассказывают, что, когда Наполеон на одном из приемов выразил Лапласу недоумение, что в его системе мира не нашлось места для Бога, ученый ответил: «Ваше величество, у меня не было нужды в этой гипотезе», — знаменитое изречение, острое слово. И для француза — дело чести произнести некое остроумное словцо, которое, в силу тесного взаимного прилегания вращающихся индивидов в социальном рондо салонов зациркулировало бы по среде и вошло бы в субстанцию и память Франции.
Во французской душе нет того гордого самочувствия изолированной личности, которое может иметь германец в глубине своего внутреннего мира и содержать в доме своего «я», и в силу чего его самосознание способно к самообоснованию и самоопределению в существовании. Для француза существовать — значит: существовать в глазах соседа; впечатление, производимое на ближнего, рефлективно приносит доказательство моегобытия.
Близость и конфликт между быть и казаться образуют сюжет знаменитой трагикомедии Ростана «Сирано де Бержерак». В Роксане, женской ипостаси французского идеала две эти субстанции совмещены: высокий интеллект и красота, творчество и грация. В мужской же ипостаси француза дуализм субстанций — проблема и здесь они разведены до предельной антитезы. Сирано — гениальный интеллектуал и красноречивый поэт — безобразен наружностью (его пресловутый нос!), а юный Кристиан — херувим внешностью, но бездарен на слово. Сирано одержим страстью к Роксане, своей кузине, но та очарована Кристианом; однако тот на свидании не может выдавить из себя и двух слов. И вот между мужскими персонажами совершается своего рода симбиоз: Сирано жертвует собой Кристиану и пишет для него любовные письма Роксане, исполненные огня и красноречия, от которых ее целостность (взыскующая от предмета своей любви того же тождества ума и красоты, духа и тела, что и в ней самой) тает, внимая Сирано и взирая на Кристиана. Таким образом Сирано становится душой Кристиана, его духовной субстанцией, его мышлением, его сутью. В этом симбиозе они образуют одно существо, функционирующее наподобие Декартова «психофизического параллелизма».
Превосходство «казаться» над «быть» во Франции сказывается в том, что французская душа склонна к тщеславию, тогда как германская склонна к гордыне. Различие между этими двумя из грехов духа в системе семи смертных грехов — в том, что тщеславие есть род служения ближнему: тщеславный и честолюбивый выбивается из сил, чтобы его полюбили и почитали люди, он обращен к ним, зависит от них и в их зеркале видит подтверждение своему существованию, ценности его, в чем он сам не уверен. И это — более легкий грех, нежели гордость, которая более эгоистична, самоцентрична, сатанинска. Тут человек самоуверен и самодостаточен, и самозамкнут. Сверхчеловек (Ницше), Супермен — идеал германства; французский же идеал — Сверх-общество, Суперсоциум — вот чего домогаются французские мыслители: Руссо, Монтескье, Сен-Симон, Фурье, Конт, Тейяр де Шарден — мечтатели о социуме, о коммуне в Боге.
Французский мыслитель нуждается в отклике, желает чувствовать свое влияние на умы, на дух века, слыть «властителем дум», как Вольтер, Руссо, Гюго, Сартр... По крайней мере — блистать в каком-нибудь салоне, где он развивает мысль в обществе прекрасных дам, чьи восторженные глаза питают его дух своим восхищением. Вольтер, Руссо, Дидро — все имели просвещенных женщин-друзей, поклонниц их таланта. И это было французское изобретение в культуре — салоны мадам Ролан, Рекамье, де Сталь... — как территории, более благоприятные для развития философии, чем кафедры. Даже Декарт вел обширную корреспонденцию с принцессой Елизаветой и не устоял перед приглашением Христины, королевы Швеции, приехать к ней и лично излагать ей свою философию. И он поехал зимой в эту ледяную страну Снежной королевы — он, теплокровный француз из Турени, схватил простуду и умер там в возрасте 53 лет.