Вопрос о происхождении русской интеллигенции является, пожалуй, столь же неизбывным, сколь и безнадежным в научном отношении, поскольку его разрешение тесно связано с самоидентификационными моделями той социальной группы, которая единственно и склонна размышлять над этой проблематикой. Со времен Бердяева и Федотова было принято считать, что интеллигенция в России возникает в николаевскую эпоху с распадом единой государственно-дворянской культуры. «Почти все авторы сходятся на том, что истоки группы восходят к „кружкам" 1830-1840-х годов, перенесшим в Россию идеологическую рефлексию в формах немецкого философского идеализма», — суммировал эту точку зрения американский историк Мартин Малая. Альтернативная позиция была сильно проартикулирована Г. А. Гуковским, применившим термин «дворянская интеллигенция» к литераторам середины восемнадцатого века, принадлежавшим к сумароковско-херасковскому кругу. Социологическое обоснование такого подхода предложил Марк Раев, увидевший причины раннего формирования интеллигенции в отчуждении послепетровского дворянства и от государственной машины и от традиций народной жизни.2
Публикуемая в настоящем сборнике статья Б, А. Успенского возвращает нас к традиционной точке зрения, существенно уточняя ее. По мысли автора, интеллигенция в России возникает в результате реакции на институционализацию доктрины «православие—самодержавие—народность» в качестве государственной идеологии. Причем доктрина эта, в свою очередь, была полемическим переосмыслением лозунга «свобода—равенство—братство», возникшего в ходе французской революции. Представляется, что выводы, сделанные Б. А. Успенским, могут быть дополнены и
----------------------------------
2 См.: Гуковский Г. А. Очерки по истории русской литературы XVIII века. Л., 1936.
радикализованы. Дело в том, что основные параметры интеллигентского самосознания не только сформировались под негативным влиянием уваровской триады, они были прямо заданы ею. Можно сказать, что русская интеллигенция вышла из смысловых складок идеологии «православие—самодержавие—народность» и само существование интеллигенции как социокультурного сообщества было имплицировано заявленным властью способом рефлексии об основаниях национально-государственного бытия России.
Как мы уже пытались показать в других работах 3, создавая свою триаду, Уваров попытался приспособить для поддержания существующих основ николаевской системы категорию «национальность» или «народность», которая как раз была выработана западноевропейской общественной мыслью начала XIX века для легитимации нового социального порядка, шедшего на смену традиционным конфессионально-династическим принципам государственного устройства. Как писал один из самых авторитетных исследователей национализма Бенедикт Андерсон, «официальный национализм — сознательный сплав нации и династической империи — развился после и в качестве реакции на массовые национальные движения, распространившиеся в Европе в 1820-е годы. <...> Потребовалась некоторая игра воображения, чтобы помочь империи вновь обрести привлекательность в националистической упаковке». В качестве первого примера официального национализма Б. Андерсон приводит идеологию «православия—самодержавия—народности». Действительно, историческая значимость уваровской триады состояла в том, что краеугольными камнями русской народности объявлялись именно те институты, которые народность призвана была разрушить, — господствующая церковь и имперский абсолютизм.
Надо сказать, что Уваров вполне отдавал себе отчет в тех сложностях, с которыми связано введение столь современной и обоюдоострой категории, как народность, в основу государственной идеологии империи. Свидетель национальных революций в Европе, он признавал, что исторически принципы православия и самодержавия, с одной стороны, и народности — с другой, могли противоречить друг другу. Тем не менее, в своем первом меморандуме Николаю I он писал, что «каковы бы ни были столкновения, которые им довелось пережить, оба они живут общей жизнью и могут еще вступить в союз и победить вместе»5.
Чтобы точнее понять суть уваровского подхода к самой категории народности и к проблеме русской национальной самобытности, полезно еще раз напомнить определение, которое давал нации Ф. Шлегель именно в ту пору, когда под его непосредственным влиянием складывались основы политической концепции Уварова.6 В «Философских
--------------------------------
3 См.: Зорин Л. Идеология «православия—самодержавия-народности» и ее немецкие источники //В раздумьях о России. (Сб. статей.] М., 1996; Зорин А. Идеология «православия-самодержавия—народности»: опыт реконструкции //Новое литературное обозрение. М., 1997. №26.
5 Новое литературное обозрение. М., 1997. № 26. С. 98. Дальнейшие ссылки на этот документ в тексте статьи.
6 Подробней об этом см.: Зорин А. Идеология «православия—самодержавия—народности» и ее немецкие источники //В раздумьях о России... С. 106-117.
лекциях 1804-1806 гг.», книге, дающей наиболее полное и развернутое изложение системы взглядов Шлегеля тех лет, говорится: «Понятие нации подразумевает, что все ее члены составляют единую личность. Чтобы это стало возможным, все они должны иметь общее происхождение. Чем древнее, чище и менее смешана с другими раса, тем больше будет у нее общих обычаев. А чем больше таких обычаев и чем больше приверженности к ним она проявляет, тем в большей степени из этой расы образуется нация. В этой связи величайшую важность имеет язык, ибо он служит безусловным доказательством общего происхождения и скрепляет нацию самыми живыми и естественными узами. Наряду с общностью обычаев, язык является сильнейшей и надежнейшей гарантией того, что нация проживет многие века в нерушимом единстве». Существенно, что Шлегель разделяет этнос («расу») как естественную общность и «нацию», возникающую на основе этноса как образование политическое. Нет необходимости пояснять, что постулируемое им единство немецкой нации должно было лежать в основании идеальной Германской империи будущего. Единственная попытка приступить к практическим шагам по воздвижению такой империи, вдохновленная Шлегелем в 1809 г., окончилась сокрушительным поражением.8
Совершенно понятно, что Российская империя находилась в качественно иной ситуации. Прежде всего, она была не плодом воображения романтического философа, но политической реальностью, включавшей в себя многочисленные этнические и религиозные меньшинства. В отчете о десятилетии своей деятельности Уваров специально пишет о политике, которую необходимо проводить по отношению к различным инородческим и иноверческим группам.9 Однако национальными и конфессиональными проблемами дело не ограничивалось. Категория народности в ее традиционном романтическом понимании не могла быть применена и к собственно великоросской части империи.
Дело в том, что социальная и культурная грань, разделявшая высшее и низшее сословие, была по существу непреодолимой. Говорить о существовании между, скажем, дворянством и крестьянством каких бы то ни было общих обычаев, очевидным образом, не приходилось. С языком дело обстояло не более благополучно — достаточно сказать, что сам документ, утверждавший народность в качестве краеугольного камня русской государственности, был написан по-французски. Что до происхождения, то подавляющая часть древнего русского дворянства возводила свои генеалогии к германским, литовским или татарским родам. Разумеется, в такого рода генеалогических амбициях нет решительно ничего необычного — в традиционных обществах элита часто настаивает на своем иноземном происхождении, чтобы мотивировать иной, сравнительно с большинством, образ жизни. Так, например, во Франции идеолог дворянских привилегий А. де Буланвийе настаивал на германском происхождении французской аристократии, а его радикальный третьесословный оппонент аббат Сийес предлагал аристократам на этом основании убираться в тевтонские леса.
--------------------------------
9 Уваров С. С. Десятилетие Министерства Народного Просвещения. СПб., 1864. С. 3570.
Однако повсеместно идеи национального единства были направлены на подрыв сословных перегородок, разрывающих целостность народного организма. Именно в этом ключе понимали народность в декабристских и околодекабристских кругах во второй половине 1810-х — начале 1820-х годов и в славянофильской среде в 1830-1850-е годы, вплоть до эпохи великих реформ. 11 Однако Уваров выдвигает тот же лозунг, чтобы на неопределенное время законсервировать существующее положение вещей. Понятно, что подобная перемена задачи требовала глубокого переосмысления самой категории народности.
Не имея возможности основать свое понимание народности на объективных факторах, Уваров решительно смещает центр тяжести на субъективные. Его аргументация полностью основана на сфере исторических эмоций и национальной психологии. «Она [Россия. — А. 3.] еще хранит в своей груди убеждения религиозные, убеждения политические, убеждения нравственные — единственный залог ее блаженства, останки своей народности, драгоценные и последние гарантии своей политической будущности». По словам автора меморандума, «три великих рычага религии, самодержавия и народности составляют еще заветное достояние нашего отечества». Тем самым в основе народности оказываются убеждения. Если православие Уваров понимает как русскую веру, а самодержавие как русскую власть, то русским человеком может быть только тот, кто привержен своей церкви и своему государю.
Надо сказать, что ход мысли, продемонстрированный Уваровым, имел в высшей степени долговременные последствия для идеологии русской государственности. Действительно, если русским может быть только член господствующей церкви («национальной религии»), то исключенными из народного тела оказываются старообрядцы и сектанты в низших слоях общества и обращенные католики, деисты и скептики — в высших. Точно так же, если народность необходимо предполагает приверженность самодержавию, любым конституционалистам и паче того республиканцам автоматически отказывается в праве быть русскими. Более того, по сути дела, за властью остается право определять, какие именно институты национальной жизни будут вменены подданным империи в качестве предметов для обязательного почитания. Те же, кто отвергает предложенные символы веры, выводятся за пределы народа и, по сути дела, оказываются, пользуясь позднейшим выражением, «отщепенцами».