Туча белой отарой на сопке пасется,
И туда, где не знают ни шмона, ни драк,
Уплывает устало колымское солнце,
Луч последний роняя на темный барак.
А созданная еще в 1960 г. песня "Мокрое царство" представляет собой "ролевой" исповедальный монолог заключенного, экзистенциальная напряженность которого обусловлена самоощущением героя на грани небытия: "За моим ноябрем не наступит зима, // И за маем моим не последует лето". Примечателен здесь художественный сплав жанровых свойств лагерной и народной лирической песни, с присущими последней интонациями доверительного общения человека с природным миром в минуту крайних испытаний:
Я сосне накажу опознать палача,
Я березе скажу о безрадостной доле,
Потому что деревья умеют молчать,
Потому что деревья живут и в неволе.[2]
В песне же "Полночное солнце" (1963) интимный лиризм обращения героя-заключенного к возлюбленной обретает вселенский смысл и вместе с тем повышенную личностную напряженность – при наложении этих признаний на властно напоминающий о себе хронотоп Заполярья. Значительную художественную функцию выполняет в песне композиционная симметрия, проявляющаяся в контрастном совмещении в каждой из строф двух противоположных модусов миропереживания, несхожих пространственных ощущений:
И будет все, как мы с тобой хотели,
И будет день твой полон синевой.
А в Заполярье снежные метели,
И замерзает в валенках конвой.
"Северный текст" Городницкого вбирает в себя и объемные пласты исторической памяти – в масштабе как многовекового пути России, так и нелегкого наследия века ХХ-го.
На обращении к давней истории построены такие "северные" песни поэта, как "Соловки" (1992) и "Молитва Аввакума" (1992).
Первая из них исполняется Городницким в стилизованной манере, воспроизводящей угрожающее воззвание "царских людей" к мятежным монахам Соловецкого монастыря. Контрастная экспрессия северного пейзажа ("Море Белое красно от заката"), подчеркивая стоический дух монахов древней обители, выводит на осмысление трагического для России антагонизма власти и вековых традиций духовности: "Не воюйте вы, монахи, с государем! // На заутрене отстойте последней, – // Отслужить вам не придется обедни". В ролевом же монологе Аввакума ("Молитва Аввакума") суровый северный природный космос выступает, как и в древней словесности, в качестве живого спутника героя. Эта природа являет мощь духовного мужания "алчущей правды" личности в ее роковом противостоянии "вьюге", "ветру" исторических перемен. С этим сопряжен характерный параллелизм в изображении северной "стужи свирепой" и душевного потрясения персонажа в неравной схватке со стихией. Здесь рисуется насыщенный духовным смыслом поединок между Севером и не теряющей своей индивидуальности личности:
Стужа свирепей к ночи,
Тьмы на берега пали.
Выела вьюга очи –
Ино побредем дале…
В песнях и воспоминаниях Городницкого мир русского Севера естественным образом ассоциируется и с чудовищными изгибами национальной истории эпохи тоталитаризма – как с ее загадочными страницами (например, "заметенная метелью" память о реалиях финской войны в песне "Финская граница", 1963), так и с "кругами лагерного ада", навсегда запечатлевшимися в душах многих из тех, с кем поэту-барду доводилось общаться еще в 1950-е гг. во время заполярных экспедиций.
В стихотворении "Беломорские церкви" (1994) приметы северного хронотопа наполняются символическим смыслом, а сам образ потемневших от времени храмовых сводов, которые веками "исцеляли людские раны", сводит воедино далекое прошлое и сегодняшний день нелегкого возвращения нации к духовным ценностям: "Сладким ладаном дыша, // Забывали здесь невзгоды, – // Чем светлей уйдет душа, // Тем темнее станут своды".
Из достоверности живых впечатлений, на почве автобиографических воспоминаний рождаются в стихах и песнях Городницкого художественные образы-символы, воссоздающие целостную историческую перспективу минувшего столетия. Например, в основе стихотворения "Крест" (1995) – воспоминание о посещении музея истории Норильска, экспозиция которого обнажила "изнанку сталинской империи", раскрыла страшную обреченность узников ГУЛАГа. Образ увиденного в музее чугунного креста приобретает в произведении расширительный смысл, воплощая собой "монумент неизвестному зеку" по закономерной аналогии с сакральной могилой неизвестного солдата, а его напоминающая "большой вопросительный знак" форма художественно запечатлена как "безмолвный вопрос уходящему нашему веку".
Историческое время органично сплавлено в песенной поэзии Городницкого со временем индивидуального бытия и личностного становления лирического "я". Образ северных мест, скованных "цепким таймырским морозом", предстает нередко в сфере творческой памяти, воображения лирического героя, где на смену молодому "экстазу экспедиций" приходит нелегкое знание о безответных "железных вопросах", с беспощадностью заданных историей ХХ века, крайние явления которой ассоциируются именно с Севером, его "слепящей вьюгой". В стихотворении "Крест" пунктир отрывистых назывных предложений, повествующих о походной романтике первого прикосновения к северному миру ("Экстаз экспедиций. // Мечтателей юных орда. // Рюкзак за спиною. // Со спиртом тяжелая фляга"), в заключительной части произведения уступает место сложным по эмоциональному настрою развернутым воспоминаниям, придающим углубленное, трагедийное понимание когда-то воспринятому:
И с чувством любви,
Вспоминая об этих местах,
Я вижу во мгле,
На рядне снегового экрана,
То храм на крови,
То бревенчатый храм на костях,
То храм на золе.
Да на чем еще русские храмы?
Симптоматична у Городницкого и образная ассоциация Севера со смысловым полем "петербургского текста", весьма разнопланово представленного как в его поэзии, так и в авторской песне в целом.
В стихотворении "Этот город, неровный, как пламя…" (1987) многослойный хронотоп Ленинграда-Петербурга – "города-кладбища, города-героя, где за контуром первого плана возникает внезапно второй" – максимально приближен к миру Севера вследствие тяжести выпавших на его долю природных и исторических испытаний, фактора экстремальности, всегда сопутствовавшего бытию "града Петра", который неспроста поименован в произведении "северных мест Вавилоном". Важно, что и "северный" и "петербургский" "тексты" в поэзии Городницкого, пересекаясь, заключают в себе масштабные историософские раздумья автора о России, о полярных, нередко взаимоисключающих импульсах ее векового пути: первозданном "древлем" благочестии, стоицизме аввакумовского типа – и личинах тоталитаризма; причастности европейской культуре – и одновременном торжестве "Азии упорной"…
Символическое обобщение о месте северного пространства в русской истории ХХ столетия возникает в песне-притче "Перелетные ангелы" (1964). Вечно длящийся полет на север "перелетных ангелов", чьи "тяжелые крылья над тундрой поют", ассоциируясь с цветаевской мифологемой "Лебединого стана", воплощает глубинные пласты национальной памяти о замученной России. Элементы "сюжетного" повествования соединены здесь с горестно звучащим лирическим монологом:
Опускаются ангелы на крыши зданий,
И на храмах покинутых ночуют они,
А наутро снимаются в полет свой дальний,
Потому что коротки весенние дни.
В стихотворении же "Климат" (1998) северное пространство России спроецировано на коренные свойства национальной ментальности, предопределившие исторический путь народа. Сквозь зримое, чувственно воспринимаемое мысль поэта устремлена к потаенным закономерностям русской жизни, с ее "дикими символами воли": "Не для русских метелей зеленая эта дубрава, // Не для наших укрытых лишь крестным знамением лбов. // Где лютуют морозы – не действует римское право".
Своего рода обобщение смысловой и художественной многомерности созданного Городницким "северного текста" достигается в поздней панорамной поэме "Северная Двина" (1993).
Написанное "белым" стихом, произведение рождается из жанра путевого очерка, неторопливого рассказа, беседы об увиденном повествователем в Архангелогородье: "Мы плыли вниз по Северной Двине // На белом пассажирском теплоходе". Все поэтическое "повествование" основано на взаимопроникновении двух временных измерений – настоящего, передающего подробности нелегкой жизни северного крестьянства ("Крестьянские морщинистые лица, // Согбенные, но крепкие тела"), и истории. Исторические ассоциации, навеянные таинственной, молчаливой аурой русского Севера, позволяют поэту остро ощутить контрасты национального бытия. Это и популярные в северных краях песенные сказания о покаявшемся Кудеяре, отражающие сущностные грани национального сознания; и свидетельства высокой духовности предков: "Я вспоминаю контуры церквей // Преображенья или Воскресенья, // Плывущие над белою водой". Однако это же пространство несет бремя памяти о радикальных переделках русской жизни петровской поры, о "гулаговских" экспериментах над нею в ХХ веке.
Символически многозначен северный пейзаж в поэме. Здесь и поэзия северной природы, с ее "таинством полночной тишины" и "берестою северного неба", и в то же время появление зловещих красок, когда архангельские, непохожие на "петербургско-пушкинские", белые ночи настойчиво напоминают о лагерной реальности:
И вышки зон и постоянный день,
Как в камере, где свет не гасят ночью,
Бессонница, что многодневной пыткой
Пытает обескровленный народ.
Здесь и величие "спокойной российской реки с болотистым многорукавным устьем", и одновременно отражение в северодвинском пространстве бед современности: вода, "пропитанная аммиачным ядом бумажно-целлюлозных комбинатов". Иллюзорной оказывается географическая близость отделенного от окружающего мира северного края к Европе: "Пробить пути на Запад и Восток // Отсюда не сумели мореходы".