Смекни!
smekni.com

Германизм в зеркале русской идеи: исторические перспективы Германии в отражении русского утопического традиционализма (стр. 3 из 7)

Идентификация германского опыта занимала внимание Бердяева до 1922 года. Еще в 1918 году он посвятил этой проблеме целый раздел своей книги "Судьба России. Опыты по психологии войны и национальности". Показательно название этого раздела - "Религия германизма". Это, пожалуй, одна из наиболее искренних, глубоких, законченных и далеких от ксенофобии попыток носителей русской идеи во всех ее проявлениях проникнуть в сущность "германского духа", вызвать его на свет, словно загадочного, могучего и пугающего джинна, определить его, поименовать (навесить ярлык?) и, наконец, успокоиться (преодолеть собственные комплексы и перестать опасаться?).

Бердяев подчеркнул, что отношение русских мыслителей и политических деятелей к "духу и материи германизма" противоречиво и схематично. Одни полагают, что "не существует никакой связи между старой Германией - Германией великих мыслителей, мистиков, поэтов, музыкантов - и новой Германией - Германией материалистической, индустриалистической, империалистической". Для них "связь между немцем-романтиком и мечтателем и немцем-насильником и завоевателем остается непонятной". По мнению других, "германский идеализм в конце концов и должен был на практике породить жажду мирового могущества и владычества - от Канта идет прямая линия к Круппу". Русский философ, следуя утверждению, согласно которому "материализм есть лишь направление духа", попытался преодолеть отмеченную упрощенность восприятия германского опыта и пришел к соответствующему своим убеждениям выводу: "То, что мы называем германским материализмом, - их техника и промышленность, их военная сила, их империалистическая жажда могущества - есть явление духа, германского духа. Это - воплощенная германская воля".

Согласно Бердяеву, немец "отвергает мир, не принимает извне, объективно данного ему бытия как некритической реальности". В отличие от романских народов европейского Юга, которым мир "представляется освещенным солнечным светом", германский народ как народ-северянин, противостоящий суровой природе, абсолютизирует свою волю и мысль. "Немец - не догматик и не скептик, он критицист, - утверждал Бердяев. - …Он волюнтарист и идеалист". Вспоминая Экхардта и Лютера, Канта и Фихте, Гегеля и Гартмана, Бердяев сделал заключение: "Настоящий, глубокий немец всегда хочет, отвергнув мир как что-то догматически навязанное и критически не проверенное, воссоздать его из себя, из своего духа, из своей воли и чувства".

"Немецкое сознание всегда нормативное. Немец не приобщается к тайнам бытия, он ставит перед собой задачу, долженствование. Он колет глаза всему миру своим чувством долга и своим умением его исполнять, - резюмировал Бердяев. - Другие народы немец никогда не ощущает братски, как равные перед Богом, с принятием их души, он всегда их ощущает как беспорядок, хаос, тьму, и только самого себя ощущает немец как единственный источник порядка, организованности и света, культуры для этих несчастных народов".

Отношение приверженцев русской идеи к духу германизма, к вере германского разума "в свою организаторскую миссию в мире, духовную и материальную", выразилось в противопоставлении ими германского сознания русскому. Порядок, организация, дисциплина, рационализм, техницизм, формализм - в этих проявлениях германского мировосприятия носители идеи русского мессианизма видели нечто глубоко чуждое русской национальной почве. Германское сознание, по словам Бердяева, "импонирует, но эстетически не привлекает". По его же оценке, "трагедия германизма есть прежде всего трагедия избыточной воли, слишком притязательной, слишком напряженной, ничего не признающей вне себя, слишком исключительно мужественной…".

Отметив, что "нам, русским, особенно противен этот немецкий формалистический пафос, это желание все привести в порядок и устроить", Бердяев видит в германском рационализме и волюнтаризме "трагедию, противоположную трагедии русской души": "Германский народ - замечательный народ, могущественный народ, но народ, лишенный всякого обаяния". Перспективы развития Германии представлялись Бердяеву проблематичными: "В германском духе нет безграничности - это в своем роде великий и глубокий дух, но ограниченный, отмеренный дух, в нем нет славянской безмерности и безгранности".

Вердикт Бердяева неутешителен для "религиозного германского мессианизма": "Германец менее всего способен к покаянию. И он может быть добродетельным, нравственным, совершенным, честным, но почти не может быть святым. Покаяние подменяется пессимизмом… Апокалипсис германцы целиком предоставляют русскому хаосу, столь ими презираемому. Мы же презираем этот вечный немецкий порядок… Центральной германской Европе не может принадлежать мировое господство, ее идея - не мировая идея. В русском духе заключен больший христианский универсализм, большее признание всех и всего в мире"24 .

Приверженец появившегося в 1920-е годы евразийского толкования идеи русского мессианизма, Н. С. Трубецкой идентифицировал германское мироощущение как эгоцентрическое, националистически высокомерное25 .

Так или иначе любой автор, пытавшийся заглянуть в будущее России, вынужден был ответить и на вопрос о том, что ожидает в этом будущем ее соседа - Германию. В этой связи огромный интерес, на наш взгляд, представляет стремление осмыслить исторические перспективы Германии, проявившееся в отечественной социокультурной утопии на грани XIX-XX столетий.

К началу XX века русская утопическая литература, отдаляясь от классических образцов с их первичностью нравственного идеала, быстро модернизировалась (во многом - под влиянием новейшей западной литературы) и концентрировалась на первоочередном выражении идеала социальной организации, разумного устройства общества. При этом многочисленные авторы выстраивали свои прогнозы сообразно собственным политическим убеждениям, и на старте XX века русская литературно-утопическая мысль в целом соответствовала известной классификации К. Мангейма, одного из основателей социологии знания, выделившего в 1929 году четыре уровня утопической рефлексии: религиозно-хилиастическое, либерально-гуманистическое, консервативное и социалистическо-коммунистическое сознание26 .

Русская литература досоветского периода традиционно служила ареной острейшей борьбы идей - в силу особенностей политических реалий России (отсутствие, а впоследствии неразвитость парламентаризма, стесненность процесса образования политических партий и т. д.). И конечно же, особенно ярко борьба мнений относительно альтернатив развития страны выразилась в крайне интересном, но, к сожалению, слабо изученном жанре отечественной прозы - социокультурной утопии. Именно этот жанр позволял сторонникам той или иной альтернативы в известной степени произвольно конструировать некое идеальное будущее, воплощающее осуществленный политический идеал.

"Мечтатели и провозвестники новых политических и социально-экономических оснований общественного устройства придавали своим планам ясность и занимательность, излагая их в виде романов или путешествий, - констатировал составитель раритетного каталога утопий В. В. Святловский. - Беллетристика, став излюбленной формой выражения социальной мысли, обрисовывала государство будущего - новый социальный строй - в определенной и законченной картине"27 .

Ему вторит автор фундаментального труда "История утопии", заметный персонаж политической и культурной жизни Польши последней трети XIX - первой трети XX века А. Свентоховский: "Человеческая масса увлекается каким-нибудь учением только тогда, когда это учение согревает им чувства". "Недостаточно бывает дать им принципы желательного общественного строя, им надо видеть этот строй целиком, во всех мелочах и найти в нем удовлетворение всех своих нужд и опасений, - продолжает польский либерал. - Поэтому утописты старались наполнить свои планы иллюзией живой действительности и касались мельчайших деталей"28 .

Наконец, знаменитый деятель бельгийской и международной социал-демократии рубежа XIX-XX веков Э. Вандервельде похожим образом определяет задачи утопической литературы: "Такие литературные произведения приятно конкретизируют абстрактные схемы, отвечают на тысячу мелких вопросов, которые срываются с языка неверующих, приучают нашу мысль свободно двигаться вне исторических категорий…"29 .

А. Свентоховский высказал спорное мнение о том, что утопий "более всего произвели французы, затем - англичане, менее - немцы и итальянцы, а у славян можно только отыскать слабые зародыши их", что объясняется экономической и политической неустроенностью (не отсталостью!) славянских народов: "Может ли быть утопистом народ, сброшенный или в продолжение целых веков скатывающийся в бездну несчастья?"30 .

Из далекого XVIII столетия тезис польского прогрессиста печально оспаривает М. М. Херасков, один из пионеров русской литературной утопии: "…ежели нет благополучных обществ на земле, то пусть они хотя в книгах находятся и утешают наши мысли тем, что и мы со временем можем учиниться счастливыми"31 . Цель своего участия в развитии утопического жанра поясняет известный публицист-почвенник, экономист, выступавший против мероприятий С. Ю. Витте, консервативный общественный деятель конца XIX - начала XX века С. Ф. Шарапов: "Я хотел в фантастической и, следовательно, довольно безответственной форме дать читателю практический свод славянофильских мечтаний и идеалов, изобразить нашу политическую и общественную программу как бы осуществленною. Это служило для нее своего рода проверкой. Если программа верна, то в романе чепухи не получится"32 .