подробно, как осуществлялось это взаимодействие.
Древнеяпонские предания, составляющие наряду с обрядами синтоизма ствол традици-
онной японской культуры, собраны в летописном сборнике "Кодзики" ("Записи древних
дел", 712 г.) и исторической хронике "Нижонги" ("Анналы Японии", 720 г.). Приведем
два первых абзаца "Кодзики":
1. Я говорю, Ясумаро:В те времена, когда Хаос уже начал сгущатся, но еще не были яв-
лены ни Силы, ни Формы, и не было ничему Имени, и ни в чем Деяния, кто мог бы
тогда познать его образ ?
2. Но вот настало впервые разделение Неба-Земли и три божества совершили почин тво-
ренья; и раскрылось мужское и женское Начала, и Два Духа стали родоначальниками
всех вещей. (Цит. по: Конрад Н.И. Японская литература, М., 1991, с. 38).
Уже в этих абзацах можно различить отчетливые голоса китайской традиции: интуиция
сгущения-разряжения очень характерна для китайского мироощущения, также как и предс-
тавление о Двух Духах (или мужском и женском началах), противоречивым единством ко-
торых живет космос. Видно, что китайское культурное влияние проявилось не только не-
посредственно, но и опосредовано, проникнув в самую сердцевину японской историко-ми-
фологической модели. Общая космогоническая схема древних японцев достаточно стандар-
тна: Хаос, разделение Земли и Неба, появление мужского и женского Начал, рождение
трех божеств-прародителей, возникновение небесных божеств, возникновение земных бо-
жеств, возникновение культурных героев. Однако при внимательном вчитывании в мифы в
них можно различить черты, характерные только для японского мироощущения и во многом
определившие дальнейшее развитие японской культуры. В этом отношении интересен цикл
мифов о богине солнца Аматэрасу и Суаноо, боге влаги и ветров. Суаноо оскорбил Ама-
тэрасу, совершив целый ряд ритуальных преступлений, и "Аматерасу- богиня тогда, уд-
рученная видимым всем, дверь Жилища в Гроте Небесном за собой затворила, закрыла ее
на запор и там осталась. Тогда во всей Равнине Высокого Неба - Такама-но-хара стало
темно, вся страна Асивара-но-анка погрузилась во мрак. И воцарилась вечная ночь."
(Цит. по: Конрад Н.И. Японская литература, М., 1991, с. 78). Ситуация опять же зна-
комая по мифам других народов (Можно вспомнить, например, греческий миф о Деметре и
Коре). Однако черезвычайно интересен способ, которым боги извлекали богиню солнца из
грота. Все "восемь мириадов богов" собрались у грота и богиня Амэ-но-удзумэ, надев
на себя различные магические украшения, начала ритуальный танец. "И Такама-но-хара,
Высокого Неба Равнина, тогда сотрясалась, и все восемь мириадов богов захохотали.
Странно то показалось богине Аматэрасу и, чуть-чуть, приоткрыв двери Жилища Небесно-
го Грота, она изнутри произнесла: "Думала я, что так как я скрылась сюда, вся Такама-
но-хара теперь в темноте и страна вся Асивара-но-нака тоже темна. Почему же богиня
Амя-но-удзумэ так веселится и все восемь мириадов богов так смеются ?" - Так она
произнесла. Тогда, отвечая, сказала ей Амэ-ноудзуме: "Рады мы и веселы потому, что
есть божество великолепней, чем ты !" В то время, когда она говорила так, боги Аме-
нокоянэ и Футатама подняли зеркало и почтительно Аматэрасу-богине его показали. Ама-
тэрасу тогда, все больше дивясь, постепенно из дверей выходила и им любовалась. Бог
Амэ-но-татикарао, что притаился у двери, за руку взял ее и наружу извлек совсем ...
И вот, так как Аматэрасу-богиня вернулась, стало, понятно, опять светло в Такама-но-
хара и в стране Асивара- нака-цукуни" (Там же, с. 79).
Здесь интересно сочетание первобытной магии с уже зарождающимся эстетическим
чувством: танец Амэ-но-удзумэ напоминает ритуальные пляски шамана для достижения хо-
рошего урожая, однако Аматеэрасу покидает грот не потому, что попадает в поле дейст-
вия магических заклинаний, а потому что увиденное в зеркале любопытно для нее и вы-
зывает ее любование. Более отчетливо эта черта проступает в одной из легенд "Кодзи-
ки", объясняющей смертность человеческого рода: потомок богов Ниниги-но микото из
двух сестер выбирает прекрасную Ко-но хана-но Сакуя-химэ (Деву, растущюю как цветы
деревьев), а ее сестру Иванага-химэ (Деву-скалу) отправляет обратно. Тогда их отец,
бог Ояцуми-но ками, говорит: "Вот почему я послал обеих: дал я обет, что, если возь-
мет он Иванага-химэ, жизнь детища божественного потомка, пусть даже снег идет и вет-
ры дуют, будет как скала и продлится вечно, твердо, не поколеблется; если он возьмет
Ко-но хана-но Сакуя-химя, то будет процветать, как цвет на деревьях цветет. Но раз
вернул он Иванага-химя и оставил только Ко-но хана-но Сакуя-химэ, жизнь дитя божест-
венного потомка будет длиться, пока цветы деревьев цветут" (Ермакова Л.М. Мифопоэти-
ческий строй как модус ранней японской культуры. - в сб. "Человек и миф в японской
культуре", М., 1985, с. 15). Здесь есть несколько очень важных моментов, далее про-
ходящих сквозь всю японскую культуру: противопоставление вечности и красоты - пре-
красное преходяще, мимолетно; легкость и хрупкость - вот типично японские характе-
ристики прекрасного (для большинства древних цивилизаций легкость и хрупкость ассо-
циируются со слабостью, а прекрасное - с силой), - потом осознание того, что облада-
ние прекрасным не проходит безнаказанно, за него надо платить и причем платить иног-
да самой дорогой ценой, и, наконец, черезвычайно интересен и характерен образ жизни,
длящейся "пока цветы деревьев цветут". Мы уже говорили о том, что пристальное "всмат-
ривание" в природу, подчинение ритма жизни единому космическому ритму очень харак-
терны для китайского мироощущения, для японца идея гармонии микро- и макрокосма тоже
крайне значима, однако значима не только в онтологическом, сколько в эстетическом
плане. Поясню на примере разницу между одним и другим. Предположим, что в вашем доме
произошел пожар. Вы выносите вещи из дома, звоните 01, зовете соседей и т.д; в дан-
ный момент вы живете предельно напряженной жизнью, все ваше настоящее и дальнейшее
бытие сущностно связано с этим пожаром, с тем, удастся его потушить или нет. А где-
то в стороне пожар видит идущий по улице прохожий и ему приходит в голову кощунствен-
ная для вас мысль: насколько красив и величественен этот рвущийся к небу огонь на
фоне холодной черной ночи. Эстетический взгляд на мир предполагает не заитересованное
созерцание, некоторую свободу от того, чем ты любуешся, при слишком жесткой сущност-
ной связи с предметом любование им невозможно. Если попытаться уловить глубинную
внутреннюю природу эстетизма японского миросозерцания, находящего в различные эпохи
совершенно непохожее внешнее выражение, ее можно сформулировать в словах: "пиетет
перед мгновением". Если для даоса природа составляет предмет благоговения как "голос
дао", как выражение вечной истины бытия, то для японца эта вечная истина спрессована
в мгновение, характеризующееся предельной онтической (от греческого "то он" - сущее,
действительность, правда) плотностью и именно за счет своей краткости - неисчерпае-
мой глубиной. Наиболее полное выражение эта идея находит в философии дзен-буддизма,
распространившегося в средневековой Японии, но она отчетливо заметна уже в раннюю
эпоху Хэйян, благоговеющую перед всем увядающим, приходящим, мимолетным. Одним из
высоких достоинств человека, по представлениям хейанской аристократии, является уме-
ние уловить очарование мгновения, не растворяясь в нем, а находясь вне него, уловить
- и увековечить в коротком пятистишии-танка, являющимся как бы поэтическим символом
этого мгновения, таким же кратким и таким же глубоким. Для европейского читателя,
привыкщего к поэзии, в которой каждый образ несет значительно меньшую символическую
нагрузку, поэзии менее "плотной", менее интенсивной, японские стихи кажутся сначала
достаточно примитивными и банальными. Однако это - из-за неумения видеть истинную
глубину образа. Вот, например, стихотворение из сборника "Кокинсю", ставшего своего
рода священной книгой для аристократов эпохи Хэйан:
О, как ярко ты
Осветила цепи гор
Осени луна!
Посмотри-ка, сколько здесь
Кленов облетающих!
Если попытаться найти какие-нибудь аналогии этому тексту в русской поэзии, т.е.
найти стихи не сюжетно, а сущностно близкие данному пятистишию, вскрывающие тот же
пласт бытия, то можно вспомнить стихотворение Тютчева "Последняя любовь":
О, как на склоне наших лет
Нежней мы любим и суеверней...
Сияй, сияй, прощальный свет
Любви последней, зари вечерней!
Полнеба охватила тень,
Лишь там, на западе, бродит сиянье, -
Помедли, помедли, вечерний день,
Продлись, продлись, очарованье.
Пускай скудеет в жилах кровь,
Но в сердце не скудеет нежность...
О ты, последняя любовь!
Ты и блаженство и безнадежность.
Для меня внутренний свет, освещающий оба эти стихотворения, концентрируется в
один отчетливый образ: старого, уже обреченного человека выводят на балкон в теплый
весенний день, он смотрит на играющих во дворе детей, вдыхает полной грудью дурманя-
щий воздух, слышит радостные крики птиц и ощущение невыразимой полноты Жизни, изма-
тывающей свежести и чистоты мира наполняет его сердце горечью блаженства. Но как по
разному говорят об этом Тютчев и поэт "Кокинсю"! Тютчев с удивительной отчетливостью
и точностью раскрывает содержание образа, до конца удерживает одновременное звучание
двух тем - темы угасающего, согретого последним светом дня и темы угасающей, просвет-
ленной последней любовью жизни, - приходя в конце к отточенному афоризму: