Мы с детских лет знаем наизусть отдельные строчки „Слова", чувствуем в каждом его образе нечто родное, но нам и до сих пор нелегко определить, в чем же оно заключается. Историки, еще начиная с Карамзина, вспоминали „Песнь о Роланде" или „Песнь о моем Сиде", приводили сходные мотивы, образы и даже выражения. Но часто забывали, что „Слово о полку Игореве" — памятник единственный, неповторимый, что в основе его лежит другой поэтический строй. И „Песнь о Роланде" и „Песнь о моем Сиде" задуманы как эпическое повествование о славных событиях прошлого. Мужественной отвагой проникнуты деяния героев, низкие, коварные замыслы таят злодеи, предатели, добрые люди страдают и гибнут из-за них или торжествуют благодаря своему мужеству. Справедливость восстанавливается властью короля и императора. Обе песни завершаются сценами суда. Многие эпизоды, вроде сцены агонии Роланда, переданы с исключительной поэтической силой. В этих поэмах преобладает строгая последовательность событий, показана их причинная связь. В них сквозит уверенность, что все несчастья проистекают от злых людей, что эти злодеи будут наказаны.
В „Слове о полку Игореве" сильнее выражено отношение поэта к событиям, лирическое начало. На Западе в эти же годы лирика расцвела в поэзии провансальских трубадуров. Но лирики говорили лишь о своих личных чувствах, в первую очередь — о любви. Эпическая поэма должна была раскрыть объективный ход событий и их последовательность. Правда, автор „Слова о полку Игореве" ни на одно мгновение не теряет из виду важности самих событий. Ведь речь идет о судьбе русской земли, о борьбе общенародного значения. И все же это не исключает его глубоко личного отношения к миру. Он мысленно следует за войском Игоря, вместе с воинами восклицает в роковую минуту: „О, Русь, ты уже за холмом!" На поле брани он как бы стоит рядом с войсками, и когда на заре полки Игоря поворачивают, спрашивает себя: „Что мне шумит, что мне звенит?" — будто действие происходит перед его глазами. В поэме не обнаружены скрытые пружины событий, зато в ней сохраняется целостное видение мира, которое было замечательной чертой древнерусского искусства. И если поэма завершается сценой возвращения князя из плена и общего торжества, то это для того, чтобы вновь окинуть одним взглядом родную землю, охваченную радостью после горестных испытаний.
Мир предстоит воображению автора „Слова", как единое, нераздельное целое. Люди, звери, птицы, деревья, травы, как в космологии ионийских мудрецов, как бы издают звон и сливаются в дивную гармонию. Трубы ли трубят в Путивле, готские ли женщины поют о русском золоте, в Полоцке ли звонят к заутрени, девицы ли поют на Дунае, Ярославна ли плачет на городской стене, — все находит себе отклик в чуткой душе поэта. Музыкальной гармонии отвечает красочная: синие молнии блещут на небе, и им вторит синева Дона, кровавые зори отблескивают в червленых щитах русских воинов. Ни один красочный оттенок не ускользает от поэта. С заоблачной выси ему видно, как русская земля расстилается у его ног. Весь преображенный мир рисуется ему в виде прекрасного, волнующего зрелища. В „Песне о Роланде" знаменитый рог Олифант, этот замечательный поэтический символ, доносит до Карла мольбы о помощи предательски отрезанного от родной Франции Роланда. Но в соответствии с характером своего повествования французский автор вынужден переноситься мыслью от Роланда к Карлу, из Рон-нсеваля в Аахен. Создатель „Слова" все время видит перед собой распростертую перед ним родную землю с ее городами, селами, реками и полями — от Тмутаракани на востоке до Галича на западе, от Владимира на севере до Путивля на юге, — все это как живое стоит перед его воображением.
Это видение мира проявляется и в поэтике „Слова". Было давно замечено, что многое в этой поэме находит себе прототипы в русских былинах и народных песнях, в частности сравнение тоскующей женщины с кукушкой. Но в былинах эпитеты носят характер постоянного признака: море синее, поле чистое, палаты белокаменные, кони добрые, груди белые, и потому легко становятся словесными штампами. В „Слове" метафоры, сравнения, эпитеты рождаются из поэтического рассказа, из неповторимости отдельных мгновений, в самой словесной ткани выражен ход образного осмысления мира, и это дает поэме ни с чем не сравнимую жизненность. Когда Кончак сравнивается с волком, в нем подчеркивается свирепость и кровожадность врага. Но когда в конце песни князь Игорь скачет бурым волком, мы видим зверя, загнанного охотниками. Воины Игоря сравниваются с рассыпавшимися по полю стрелами, этим подчеркивается их стремительность; когда дальше говорится о стрелах ветра, „стрибожьих внуки", которые веют на полки Игоря стрелами, — этим выделяется зрительное сходство порывов ветра с летящими стрелами. На протяжении поэмы меняется значение многократно приводимых образов сокола, солнца или золота. Это поэтическое мышление имеет ближайшее отношение к живописному стилю киевских мозаик, к их искусству полутонов, с их изменчивостью и богатством оттенков. В этом отличие киевских мозаик от позднейшей новгородской живописи с ее постоянными, как в эпосе, „цветовыми эпитетами", красными плащами мучеников, белоснежными конями и четкими силуэтами.
В обращении к Осмомыслу особенно ясно выражено движение поэтического образа, рост поэтического воображения. „Галицкий Осмомысл Ярослав, — восклицает поэт, — высоко сидишь ты на своем златокованом престоле", и эти слова рисуют типичный образ средневекового государя, торжественно восседающего на троне. Но образ высокого трона толкает поэта к дальнейшему развитию темы. „Горы, — говорит он, — Венгерские подпер ты своими полками железными, заступив путь королю, затворив Дунаю ворота". Еще ширится встревоженное воображение поэта. Мало ему того, что высокий престол Осмомысла приравнивается к высоте Венгерских гор; горы рождают в нем новую ассоциацию с облаками, и вот уже поэту чудится, что Ярослав „громады войск перекидывает через облака". Власть его распространяется вплоть до Киева. Он отворяет в нем ворота. „Мечешь стрелы с златого стола отчего султанов за землями". И когда этот образ князя готов вырасти до гиперболических размеров великана в семимильных сапогах, поэт, вновь припомнив о том, что он восседает на золотом троне, решается обратить к нему свой страстный призыв, уверенный, что он будет услышан: „Стреляй Кончака, господине, поганого кащея стреляй, за землю Русскую, за раны Игоревы, храброго Святославича".
Михайловские мозаики отделены от „Слова" почти восьмидесятью годами. Ближе по времени к „Слову" фрески Старой Ладоги (В. Лазарев, Фрески Старой Ладоги, М., 1960.). Но хотя этот памятник возник в несколько иных условиях на северной окраине страны, многие его образы овеяны тем же духом, что „Слово", в особенности это касается Георгия на коне. Образ этот находит прототипы в византийском искусстве, как и русские былинные богатыри — в греческих повестях, в частности в поэме о Дивгение Акрите. Это было время, когда византийское государство должно было напрягать свои силы для охраны своих границ. Образ воина на коне получил тогда распространение и в церковном искусстве.
„Георгий" Старой Ладоги движется стремительно, словно выступает в поход, торжественно, как победитель; грация и юношеский задор сочетаются в нем с чувством долга. Конь Георгия одухотворен, его голова поднята, уши насторожены, словно он вслушивается в звуки воинских труб. Можно догадаться, что он разумеет волю своего седока, как кони богатырей.
Исключительную выразительность приобрела в нем линия. Она носит характер не очерчивающего контура, но передает внутренний порыв жизни. Силуэт коня Георгия отличается гибкостью и силой. Благодаря этому конь Георгия подобен сказочным коням, скачущим над вершинами гор, над реками и пропастями. Плащ очерчен, как знамя, развивающееся за героем. Как и во всяком подлинном поэтическом образе, все вымышленное становится в этой фреске естественным и возможным. Образ воина в Старой Ладоге хранит в себе что-то от чисто античного идеала доблести, но в его устремленности слышатся нотки страстности, которой не знала античность.
Храм Покрова на Нерли был, возможно, построен не без участия пришлых мастеров „изо всех земель". Но место для него „на лугу", как сказано в старинном документе, выбирал Андрей Боголюбский, желавший ознаменовать постройкой свою печаль о смерти любимого сына Изъяслава. Эпоха „Слова о полку Игореве" наложила на этот памятник сильнейший отпечаток. Он не только вписывается в пейзаж, но и составляет неразрывную часть огибаемого рекой мыса с его прибрежными деревьями и кустарниками. Маленький соразмерно стройный храм приобретает особенную прелесть, когда отражается в зеркальной глади воды или виднеется в обрамлении прозрачного кружева окрестных деревьев, как настоящая драгоценность в узорном окладе.
Русским храмам XII века не свойственно стремление господствовать над округой, выражать дерзание создавшего его человека, они обычно не производят впечатления неприступных крепостных сооружений. Сверкая белизной своего камня, очерченные спокойными линиями полукружий, храмы эти издалека, как маяки, рождают чувство умиротворенности, и светлый силуэт их подобен мирному благовесту, разносящемуся над округой. Храмы XII века, как церковь Покрова на Нерли, отличаются строгой красотой своих форм, но это не исключает поэтической тонкости, созерцательности, душевной чистоты, как бы заключенных в белокаменные формы. Перед такими постройками невольно вспоминаются одухотворенные лица русской иконописи XII века, вроде „Ангела Златые власа" (Русский музей), — образ не столько силы, твердости, мощи, сколько нежности и душевной теплоты, которой окутаны и многие древнерусские храмы этого времени.