Хотя Арагон продолжает увлекаться «чудесным», перемены в его позиции заметны. Повторяя общепринятое сюрреалистами определение сюрреализма — эффект неожиданности, возникающий при соединении удаленных величин, «чудеса в реальности», — Арагон в конце 20-х годов уже не отключается от реальности так категорически, как то было в пору создания «Волны грез». И не только не отключается — рядом с аморфным и метафизическим понятием сюрреалистической «всеобщей реальности» в его произведениях все отчетливее проступают социально-конкретные черты буржуазной современно, сти, буржуазии, затеявшей войну в Марокко, погубив, шей Сакко и Ванцетти. Соответственно дадаистско-сюр, реалистический юмор перерастает в сатиру, перерастает уже в прозе Арагона второй половины 20-х годов — под. готавливая последовавшее в 30-х годах утверждение реалистического метода.
Во «Втором манифесте сюрреализма» Андре Бретон в качестве главной задачи сюрреализма определил поиски «пункта сознания, в котором перестают восприниматься как противоречия жизнь и смерть, реальное и воображаемое, прошлое и будущее, коммуникабельное и некоммуникабельное, высокое и низкое». Вот уточненная главная задача сюрреализма. Освобождение сознания от рабства означает достижение «тотального понимания» — на путях преодоления «абсурдного различия прекрасного и отвратительного, истинного и ложного, доброго и злого», что и побуждает сюрреализм стать «доктриной абсолютного бунта», вооружиться револьвером для «стрельбы наугад». «Тотальная» потребность интеллекта порождает «тотальные» практические средства — Бретон продолжает, так сказать, стоять на голове, полагая, что такая позиция удобнее всего для тотального преобразования. Он по-прежнему считает, что все дело в «головокружительном погружении в нас, систематическом прояснении потайных мест» — и в то же время видит в сюрреализме гарантию преодоления идеализма. Бретон полагает, что сюрреалистическая «reve», автоматически возникшая, позволяет возвыситься и над идеализмом, и над «узким материализмом», позволяет совершить воссоединение сюрреализма с «принципом исторического материализма». Бретон с возмущением писал о тех коммунистах, которые убеждены были и осмеливались уверять Бретона в том, что марксизм и сюрреализм несовместимы.
Для Бретона всегда немаловажным было отделить «чудесное» от «чудес». Он соглашался, что сюрреалистический принцип сопоставления удаленных явлений имеет общее с мистикой, поскольку тоже «нарушает законы дедукции» с тем, чтобы показать связь явлений, «меж которыми разум не в состоянии навести мост». Но такое поэтическое уподобление, такая сюрреалистическая аналогия, по утверждению Бретона, категорически отличается от мистической, ибо не предусматривает наличия невидимого мира. Она эмпирична, она не разыскивает «потустороннее».
Но грань между сюрреалистическим «чудесным» и заурядными «чудесами» всегда была зыбкой и все более стиралась. Здесь уже проявлялась логика позиции, неумолимая логика избранной и упорно развиваемой концепции.
Мы уже видели как Бретон, подняв знамя социальной революции, не выпустил из рук свой анархистский «пистолет»; мы видели, к чему это привело Бретона-политика.
Бретон-философ, поднявший к началу 30-х годов знамя диалектического материализма, знамя гениальной, и по его словам, рожденной «сильнейшей головой XIX столетия» (имеется в виду Карл Маркс) философии, ни в коей мере не отступил от основ сюрреализма. К чему же это привело? Нет оснований сомневаться в искренности Бретона, восторгающегося Марксом. Удалось ли ему «обогатить», «достроить» здание марксизма с помощью сюрреализма? Несовместимость этих двух философий легко увидеть по тем результатам, которых добился Андре Бретон. Поскольку он оставался сюрреалистом, марксизм в его устах остался чистой декларацией, временным лозунгом, а сюрреализм все дальше отодвигал Бретона не только от марксизма, но вообще от материализма, от науки, от знания, от интеллектуальной свободы в сторону идеализма, мистики и мракобесия — в сторону «прямой поповщины».
Бретону казалось на рубеже 20—30-х годов, что он прививает коммунистической идеологии вакцину свободомыслия и безграничной широты взгляда. Но то, что он «прививал», было все теми же «плодами психической деятельности, насколько возможно отвлеченными от желания что-либо значить, насколько возможно освобожденными от идей ответственности, всегда готовых сыграть роль тормоза, насколько возможно независимыми от всего того, что не есть пассивная жизнь интеллекта,—. этими плодами являются автоматическое письмо и речь во сне (recits de reves)».
Как же соединить, однако, социальную революцию и ниспровержение одряхлевших общественных систем с философией, основанной на «пассивном» состоянии интеллекта, сумевшего освободиться от всякой ответственности и от «желания что-либо значить»?!
Бретон попытался — скорее пообещал — соединить несоединимое. И вот уже во «Втором манифесте сюрреализма» он находит «примечательную аналогию сюрреалистическим изысканиям — в изысканиях алхимиков и провозглашает «глубокую, истинную оккультации сюрреализма». Бретон намерен привлечь внимание сюрреалистов к таким «наукам», как астрология, метапсь. хология.
Итак, в одном и том же документе — ни более, не менее, как обещание обогатить коммунистическое движение свободомыслием, и оккультизм, астрология как практические способы достижения свободомыслия!
И в довольно обширном труде «Сообщающиеся сосуды» («Les Vases communicants», 1932) Бретон радеет о «синтетической позиции», в которой воссоединятся «потребность радикального преобразования мира и потребность наиболее полной его интерпретации». Превосходное намерение, что и говорить! Бретон не жалеет резких характеристик для устаревшего, консервативного буржуазного мира. Бретон то и дело цитирует Маркса, Энгельса. Однако такую «синтетическую позицию» Бретон находит только у «некоторых». А эти «некоторые» — это, конечно, «мы», т. е. Бретон и его единомышленники, пытающиеся, по словам Бретона, в «тугой узел» связать революционную практику с «практикой объяснения мира». Что же предлагает, однако, «практикам революции» носитель «революционной теории» Андре Бретон? Да все то же, что предлагалось и в первом манифесте сюр реализма, в 1924 году, до того, как Бретон ощутил вкус к социальной революции, что в неизменном почти виде повторялось им потом: Бретон указует перстом на спящего, Бретон напоминает о сне, этой фундаментальной способности человека. Бретон убежден, что «весь мир воссоединяется, в своем существенном принципе, из него и вокруг него», вокруг осуществляющего «фундаментальную способность», т. е. спящего человека. Надо выявить, зовет Бретон, связующую ткань, обеспечивающую обмен между внутренним и внешним миром, бодрствованием и сном. От ограниченных, по его убеждению, задач перестройки внешнего мира Бретон уходит в «суть» — в глубины «я». Он погружается в «reve», ибо там истина.
Так Андре Бретон пускается в толкование своих снов... Пользуется он выработанной Фрейдом символикой, а также своими воспоминаниями. Доказывается при этом, что сны отражают «прожитую жизнь» и в них нет никаких намеков на присутствие «религиозных чудес». Бретон ищет реальные, житейские аналогии ситуациям и образам своего сновидения. Объясняя сны, Бретон порой убедителен, порой же отдается фантазированию, придавая ему, однако, наукообразную внешность с помощью фрейдистского кода. Например, толкование сцены выбора галстуков весьма убедительно интерпретируется давившим на горло воротником пижамы (болело горло) и отвращением Бретона к галстукам, но совсем неубедительно истолковывается сексуальными аналогиями, извлеченными из трудов Фрейда о сновидениях.
Отыскивая аналогии сна и реальности, Бретон хочет убедить, что это «сообщающиеся сосуды», граница между которыми чисто условная, формальная. Сны в его истолковании не лишены даже причинных связей, их время и пространство реальны. С другой стороны, эпизодами из своей жизни Бретон намерен показать, сколько в реальности неожиданного, случайного, как часто причинность ставится жизнью под сомнение, так же как и идея времени. Во сне полно отсветов реальности — а из глубин сна можно увидеть и даже предвидеть реальность. Все перемешалось, а в этой смеси господствует «желание» (desir).
«Какими бы ни были дополнения и сомнения, которые в дальнейшем познала сюрреалистическая концепция любви, очевидно, что одним из первых ферментов поисков Бретона было стремление существовать в любви и достичь через любовь счастья...» (Alquie F. Philosophie du surrealisme. Paris, 1955, p. 17.).
Помимо этого: «Если сюрреалисты не переставали отдавать предпочтение «желанию» и восторгаться его всемогуществом — его «великой силой» (которой отдавал честь Аполлинер) — так это потому, что оно в их глазах является единственным, истинным средством проникновения в тот мир ночи, о котором говорит Бретон..., наиболее ослепительной из всех ночей, потому что она испепеляет в своем блеске и своей мощи успокаивающий порядок социально возникающих условий человеческого существования»(«Europe», 1968, novembre — decembre, p. 26). И далее: «Эротическое чудесное (le merveilleux sexuel) —это открытие, легко обнаруживаемое в большинстве из проявлений сюрреалистической активности. Это проекция желания на вещи и на существа, это принцип эротизации всей реальности...». И, наконец: «Совершенно ясно, что в основе сюрреалистической позиции — антигуманизм, ставящий под сомнение все, что человек может создать в рамках цивилизации и «культуры», социально организованной жизни».