Вяч.Вс. Иванов
1. Границы периода в России и в Европе.
Рассматриваемый период расцвета российских духовных поисков и связанных с ними достижений в науке и искусстве определяется как охватывающий всю первую треть двадцатого века. Возникает вопрос: как этот русский период вкладывается в аналогичный период бури и натиска в европейской и мировой духовной истории? Вернадский в своих исследованиях по истории научной мысли (Вернадский 1988 б, в) определяет время ее наибольшего взлета в самом начале двадцатого века как интервал между созданием Эйнштейном специальной теории относительности и формулировкой им же общей теории относительности. В это же десятилетие с лишним (1905 – 1916) укладывается и начальный наиболее творческий период в истории затевавшегося европейского авангарда. Последний, как на материале преимущественно русских художников показала в монографии о четвертом измерении Хендерсон, имел истоки в переосмыслении пространственности, общие у кубизма с теориями Эйнштейна (Henderson 1983 с подробным разбором авангарда в России начала ХХ-го в.). Соответствующий период в искусстве длится от посмертной выставки Сезанна и выставки африканской скульптуры, послуживших импульсом для экспериментов Пикассо, Брака и Модильяни, до балета « Парад» (1917) – совместного создания Дягилева, Кокто, Аполлинера, Стравинского, Пикассо. Но как в науке следующий значительный этап в пересмотре парадигмы классической физики составили работы 1920-х годов по квантовой механике, так и окончательное развитие литературного и визуального авангарда можно видеть в сочинениях Т.С. Элиота, Джойса, дадаистов и сюрреалистов, в картинaх и фильмах Леже, Ман Рея, Эйзенштейна, спектаклях Мейерхольда, создаваемых в послевоенный период. Указанные временные границы приходятся на время от подготовки 1-й Мировой Войны до Всемирного Экономического Кризиса 1929 г. и соответствуют общей закономерности, выявленной в рассмотренных ниже работах Н.Д. Кондратьевым: основные открытия делаются во время экономического спада и связанных с ним социальных потрясений, войн и революций.
Затруднительность четкого проведения границ между явлениями, безусловно, территориально принадлежащими истории русского духовного развития, и более широким мировым и европейским фоном во все это время усугубляется многочисленными отъездами в эмиграцию или в длительные путешествия.
Биографии многих важнейших деятелей разворачиваются в целой череде стран. Горький проводит на Капри часть времени после первой революции, читая там лекции в подобии университета для русских политических эмигрантов, и потом значительный период перед приходом к власти Сталина, когда к нему в гости приезжают многие писатели из СССР. Вячеслав И. Иванов в первой эмиграции успевает поучиться у Моммзена и начать занятия санскритом у Соссюра (который, возможно, знакомит его с интенсивно им разрабатывавшейся идеей анаграмм, позднее подхваченной Фрейденберг через посредничество Иванова). В формировании совсем молодого Мандельштама важным этапом были учение в Германии и посещение лекций (в том числе Бергсона, на раз им упоминаемого в статьях о поэзии) в Сорбонне. В юности для Степуна, Кагана (участника семинара Бахтина и его ближайшего друга), Пастернака целый период обозначен их занятиями у Когена в Марбурге. Андрей Белый годы Первой мировой войны проводит за строительством Гетеанума вместе с другими последователями Штейнера. Послереволюционный отток интеллигенции за пределы новой России сменялся несколько раз индивидуальными или совместными возвращениями.
В какой мере можно говорить о значимости отдельных центров за границами России? Один и тот же город, например Париж, предстает по-разному в предвоенные и послевоенные годы (соответственно до первой Мировой войны и для первой волны эмиграции) в истории русской живописи, поэзии, мысли. Пребывание Троцкого в Мексике (последний этап его высылки, по дате совпадающей с началом конца всего описываемого периода) одновременно много значит для политической и интеллектуальной истории Латинской Америки и для развертывания сталинского террора против враждебных сил, якобы насылаемых из-за границы Троцким (многие из упоминаемых ниже стали жертвами террора).
2. Что предшествовало?
В Европе – творчество «проклятых» поэтов (и параллельный этому расцвет европейского и американского научного и технического творчества второй половины девятнадцатого века). Преломление тех же общемировых тенденций позднего неоромантизма можно показать на примере воздействия Эдгара По. Бодлер перевел многие его произведения, что и дало начало европейскому символизму как течению эстетическому (о соотношении с русским символизмом, наложившим свой отпечаток на весь рассматриваемый период в России, и отличиях от него см. ниже). Переводы нескольких рассказов По Достоевский печатает в своем журнале. Он сопровождает их предисловием, где описывает творческий метод По. Речь идет о том, что сам Достоевский, этому методу следующий, назовет фантастическим реализмом. Течение характеризуется соединением самых фантастических образов и сюжетов с, казалось бы, совершенно достоверными реалистическими бытовыми деталями. Это направление, название которого потом подхватил Вахтангов (а еще позже А. Синявский в статье о социалистическом реализме, послужившей одной из главных улик на суде над ним), в России исходило из опыта Гоголя, который (как и Пушкин в своей петербургской прозе) был одним из предшественников русского символизма (см. о символическом стиле Пушкина проницательные замечания В.В. Виноградова 1940; о Гоголе как предшественнике Белого и Блока: Андрей Белый 1934). Замечательные статьи Ходасевича о петербургском цикле Пушкина, написанные вскоре после неожиданного раскрытия авторства Пушкина в «Уединенном домике на Васильевском острове», представляют особый интерес и как опыт прочтения романтических мистических текстов в символистском ключе с позиций младшего символиста-ортодокса (символистическое мировосприятие как целое раскрыто Ходасевичем в эссе о Муни). У Достоевского значительный интерес представляет последовательно проводимое соотнесение интеллектуальных фантазий таких философствующих персонажей, как Иван Карамазов, и открытий в области неэвклидовой геометрии (математику Р.И. Пименову принадлежит честь обнаружения роли пространства Римана для Достоевского, получившего для того времени прекрасную подготовку в математике). Черт Ивана Карамазова и Мефистофель Случевского могут рассматриваться как первые в ряду мефистофелевски-фаустовских персонажей, едва ли не становящихся более характерными для двадцатого века, особенно первой его половины (Валери, ранний Пастернак, Булгаков, Акутагава, Томас Манн; ср. книгу Дабезье «Облики Фауста в ХХ-ом в.»: Dabezies 1967). Черты апокалиптической эсхатологии «Великого инквизитора» и других подобных антиутопий позднего Достоевского близки к мотивам повести об Антихристе Вл.Соловьева и других предвидений опасного будущего, в котором, в частности, повинна наука, как это сформулировано в переписке Константина Леонтьева и в статьях Федорова, вошедших в «Философию общего дела». Отчетливо формируется нравственное противопоставление Мудрости и Разума, развитое русскими философами начала века. У последователей Федорова (таких, как Чекрыгин) позднее отчетливее всего формулируется соотнесение задач будущего искусства с этими философскими и нравственными категориями (Чекрыгин 1977, ср. письмо Чекрыгина: Пунин 2000, с. 145-146).
О предсимволизме можно говорить (как полагала и З.Г.Минц в работах по истории русского символизма) по отношению к тем писателям, которые, как Лев Толстой в поздних вещах и Чехов, пользуются набором символов, передающих идеи нового времени (этот новый тип метафор у Толстого, начиная с «Анны Карениной», был отмечен Б.М. Эйхенбаумом; резкое неприятие Толстым современного ему западноевропейского символизма нисколько не мешало ему создавать другую, альтернативную систему символов). Дорожный сцепщик в повторяющихся видениях Анны целиком принадлежит новому времени. К новым чертам позднего предсимволистского стиля Льва Толстого относится соединение художественного текста с научным рассуждением в сочетании со ссылками на другие религиозные традиции (мысли о генетике в этюде «Карма»); мы и дальше столкнемся с синтезом мудрости, разума и искусства и с взаимодействием с восточными духовными учениями как характерной чертой русского духовного роста.
Указанные еще в ранней статье Аполлона Григорьева предавангардные черты поэтики Случевского получили частичное развитие в более поздней его лирике. Хотя у самого Аполлона Григорьева (прямо повлиявшего на занимавшегося его тогда никому не известными стихами Блока) уже формируются многие стороны предсимволистской поэзии; в своей критической оценке дурного влияния Гейне на Фета Григорьев выступает в роли противника той «болезненной» лирики, к которой сам он в стихах тяготел.
3. Предсимволизм, символизм и постсимволизм.
Русский символизм отличался от западноевропейского выраженностью в нем религиозной установки, обращенной на личность Художника. Лишь у отдельных старших символистов (Брюсов, Анненский) отчетливо обнаруживается прямое воздействие поэтики западноевропейского символизма и его эстетических категорий. Маргинальность этой стороны раннего русского символизма видна в естественности первых пародийных откликов на ранние брюсовские эксперименты, написанных одним из провозвестников собственно русского символизма – Владимиром Соловьевым. Особость литературного места Анненского тоже можно связать с собственно эстетической окраской его символизма, сближавшего его, скорее, с французскими современниками, а из русских – с такими постсимволистами, как Кузмин. Неслучайно модернизм, сказавшийся в переводах трагедий Еврипида Анненским, вызвал резкую критику М.Л. Гаспарова, противопоставившего многословности Анненского лаконизм и минимализм в духе поздних вкусов нашего времени (Гаспаров 2003).