2. Стихия, которую некоторые критики тщетно пытались отождествить с образом народа.
3. Народ.
4. Евгений.
5. Поэт, который, не выступая открыто, неизменно присутствует в качестве одного из действующих лиц.
Эта система задумана в согласии с чисто феодальным представлением порядка. Ее вершину увенчивает образ владыки-государя, по одну сторону от него находится побежденная им стихия, по другую — безличная масса подданных, из числа которых выделяется только поэт, своей хвалой творению государя выражающий всеобщие верноподданнические чувства. Однако, по замыслу поэта, равновесие этой системы оказывается призрачным и непрочным. Угадав веления судьбы, Петр побеждает стихию и закладывает свой город, основу своего всемогущества; однако стихия поднимает бунт против его создания и всем своим гневом опрокидывается на ничем не повинные массы покорного народа. Но самое примечательное, что этот бунт стихии, сметающий пассивные элементы, как стремительный смерч, увлекает с собой Евгения, который, порвав с покорствующей массой народа, решается поднять мятеж против самодержавия (Уже С. Шевырев в статье в „Москвитянине" (1941, № 9) обратил внимание на „соответствие между хаосом природы и хаосом умов". В. Брюсов (указ, соч., стр. 78) отмечает, что „мятеж стихий вызывает другой мятеж".). Пушкин проникновенно угадал и дал почувствовать, что зрелище взбунтовавшейся стихии пробудило мысли в скромном чиновнике и что эти мысли в конце концов привели его самого к восстанию:
„Мятежный шум
Невы и ветров раздавался
В его ушах. Ужасных дум
Безмолвно полон, он скитался..."
Правда, мы знаем, что этих „ужасных дум" было недостаточно для того, чтобы что-то свершить; несчастный Евгений оказался жертвой собственного болезненного воображения. Однако восприятие всей социальной пирамиды в ее историческом становлении, в неудержимости ее движения придает „Медному всаднику" глубокий социальный смысл. Мы ясно чувствуем, что стихийное волнение не ограничивается одной личностью Евгения, но захватывает в свою орбиту и поэта, который постоянно сбивается с тона приподнятой похвальной оды на тон дружеского сочувствия несчастному. В этом непостоянстве, неустойчивости всей системы образов поэмы содержится скрытый намек на то, что в какой-то далекой перспективе бунт, поднятый мятежной личностью против монарха, сможет завершиться ее победой. Правда, это предчувствие нигде не декларировано Пушкиным; но самый ход событий, железная логика развития, правдиво раскрытая в поэме, и, в частности, противопоставление могучего основателя абсолютизма, Петра, безвольному и бесславному его преемнику, Александру, — все это делает вероятным и внутренне правдоподобным новое соотношение сил в историческом будущем.
Эти мотивы приобретают в поэме Пушкина исключительную силу воздействия потому, что они проходят через все его художественное мышление и насквозь пронизывают поэтическую структуру повествования. Пушкин и в других своих произведениях извлекает из родной речи исключительные богатства смысловых, эмоциональных оттенков. В „Медном всаднике" он достигает особенно высокого мастерства стиховой оркестровки, ритмики и эвфоники; он наполняет каждую строфу замечательным богатством смысловых оттенков и придает каждому слову глубину настоящего символа. Мы остановимся здесь только на системе параллельных противопоставлений, при помощи которой Пушкин приобщает каждый образ к широкому кругу символов, и рассмотрим развитие лирического лейтмотива, как выражения личного отношения поэта к событиям его повести („О поэтических параллелизмах у Пушкина" см.: В. Виноградов, Поэтика Пушкина. - „Литературное наследство", 16-18, М., 1934, стр. 171.).
Поэма открывается картиной, которая сразу ставит читателя лицом к лицу с главными действующими лицами поэмы: Петр — это прообраз Медного всадника, река — это еще непобежденная Нева, „бедный челн" — отдаленная параллель к „бедному безумцу" Евгению. Эта первая картина отличается большой четкостью своих очертаний, но она так многозначительна, что позволяет догадаться: из этого раздумья Петра должно родиться великое волнение, все действие поэмы. Однако в последней редакции „Медного всадника" Петр так и не назван по имени, и потому этот образ как бы теряет четкость своих очертаний. Мы, конечно, догадываемся, что здесь подразумевается не кто иной, как основатель Петербурга. Но своей характеристикой поэт порождает ряд смежных ассоциаций и, в частности, сближает образ Петра с образом Наполеона, о котором Пушкин в других стихах говорит почти теми же словами. Фон, на котором вырисовывается могучий силуэт императора, передан синекдохами; „волны", „челн", „чухонец" — все это лишь представители определенного разряда вещей, не обладающие той же полнотой реальности, как личность Петра. Таинственная значительность этого видения ясно чувствуется благодаря двум „переносам", обрывающим строку: „и вдаль глядел", и в конце отрывка: „кругом шумел". Эти внутренние рифмы порождают известное смысловое созвучие: шум леса начинает казаться вещим предзнаменованием, в котором Петр словно угадывает то, что ему „суждено природой".
Следующий отрывок раскрывает раздумья и замыслы Петра, или, говоря прозаически, задачи его экспансии, фортификации и коммерции. Третий развертывает перед нашими глазами береговую панораму — воплощение величественных замыслов создателя Петербурга. Все приобретает здесь большую конкретность, синекдохи заменяются именами собственными (вместо река — Нева; вместо флаги — корабли). Созидательная сила градостроительства Петра находит себе выражение в антропоморфизации, в уподоблении города „молодой царице" и кораблей людской „толпе". Это скрытое движение как бы возникающего на наших глазах города ясно сказалось в метафоричности глаголов. В ритмическом строении этого отрывка замечается чередование многоударных и стяженных строк, которое свидетельствует о нарастании лирического волнения, подготовляющего следующий отрывок:
„Люблю тебя, Петра творенье".
Отрывок этот славится как замечательно яркое изображение Петербурга, его восхваление, противопоставленное Пушкиным уничижающей критике Мицкевича. Отрывок этот поражает на первый взгляд пестротой своих картин и образов; однако, вдумываясь в эти строки, можно заметить, что через них проходит одна сквозная лирическая тема и что, несмотря на кажущуюся бессвязность, образы следуют друг за другом в известной последовательности, полуосознанной самим поэтом, но неизменно выражающей противоречивость и колебание его чувств. Поэт начинает с той же парадной стороны города, которая прославляется и в предыдущем отрывке: с гранитной набережной Невы; но уже прозрачный „чугунный узор оград" толкает его мысль к „прозрачному сумраку" белых ночей; в свою очередь белые „задумчивые ночи" влекут за собой рой интимных воспоминаний, и таким путем незаметно и нечаянно от официального Петербурга он переходит к автобиографическому образу поэта, погруженного в свои мысли среди „пустынных улиц" заснувшего города (своеобразной отдаленной параллели к Петру среди „пустынных волн"). Окрыленное воображение поэта все дальше и дальше увлекает его прочь от Петербурга как столицы империи: ему припоминаются быстрая езда на санках, девичьи румяные лица, веселый шум балов и, наконец, лицейский образ „холостой пирушки". Но, едва достигнув этого предела, поэт резким жестом как бы обрывает свою нить ассоциаций и снова возвращается к официальному Петербургу: к парадам на Марсовом поле и салютам в торжественные дни. И этот скачок от „пирушки холостой", невольно ассоциируемой с шумными собраниями тайных обществ, к „твердыне" города — Петропавловской крепости, символу победившего самодержавия, ясно рисует внутренние колебания поэта, скрытую борьбу, пронизывающую лирическое развитие темы. В этом подпочвенном развитии темы особенно замечательно, что в конце всего отрывка из победных радостных салютов вырываются тревожные сигналы, возвещающие наступление весенней путины, — настоящее лирическое предчувствие наводнения и грядущего ликования бунтующей стихии.
Эта двойственность переживаний поэта пронизывает % последние даа отрывка вступления. Окрыленный своей хвалой, поэт повышает голос и слогом „высокого стиля" Ломоносова заклинает стихию подчиниться воле великого создателя города. Однако, не будучи в состоянии удержаться на этих высоких нотах, его голос неожиданно срывается. Строка „Была печальная пора" начинает совершенно новый повествовательный строй, полный трогательного сочувствия. Мы наглядно видим, как поэт собирает вокруг себя друзей и обращается к ним с повестью о горестной судьбе своего героя. Напыщенные славянизмы сменяются подобием „смиренной прозы". Из-под маски верноподданного государя, одописца XVIII века, выглядывает искаженное мукой сострадания лицо поэта, связанного интимной близостью с бедными и несчастными людьми. Все эти колебания чувств, скачки мыслей и оттенки образов поэмы едва уловимы и с трудом выразимы в четких определениях, но именно эта неуловимость, зыбкость очертаний придает такую поэтическую силу и лирическую глубину вступлению к „Медному всаднику".
Первая часть поэмы открывается повествованием о судьбе Евгения. Однако, вдумываясь в начальные отрывки, можно обнаружить в них черты своеобразного параллелизма между образом Евгения и Петра. Как и вступление, первая часть начинается с картины природы в ее контрастном сопоставлении с фигурой героя. Только Петр высится в виде исполинского силуэта, царящего над береговым пейзажем у его ног. Образ Евгения возникает в конце описания осеннего ненастного вечера как ничтожная составная часть обширной картины природы. Поэтическая фигура умолчания („он") в обозначении Петра была выражением тайного почтения. Полуфиктивное имя Евгения („Мы будем нашего героя звать этим именем") и замечание, что он не помнит своей родни, скрывает некоторое пренебрежение к нему автора. „Наш герой" также звучит легкой иронией. Вся первая часть свидетельствует о полуироническом отношении поэта к Евгению, который только с развитием событий пробуждает к себе более глубокое сочувствие.