„Медный всадник" Пушкин А.С.
Михаил В.А.
Гёте неоднократно возвращался к различию между аллегорией и символом, как двумя формами поэтического мышления. Аллегория превращает явление в понятие, понятие в образ, но делает это так, что понятие всегда четко ограниченно, вполне заключено в образе и может быть из него извлечено. Символ превращает явление в идею, идею в образ и так, что идея в образе всегда бесконечно действенна и недостижима, и, даже будучи выраженной на всех языках, все же остается невыразимой.
Среди произведений Пушкина „Медный всадник" дальше других стоит от аллегоризма с его холодным рассудочным расчетом и условной подменой конкретного явления понятием, а понятия — образом. Пушкину удалось увидать в петербургском наводнении и в несчастной судьбе бедного чиновника значительное событие и раскрыть в нем круг представлений, далеко выходящих за пределы описанных происшествий. В этом отношении естественно, что в поэме Пушкина отразились переживания поэта, связанные и с событиями декабрьского восстания, а также с рядом более широких проблем русской и мировой истории и, в частности, романтической темой индивида в его отношении к обществу, природе и судьбе. Однако нельзя забывать, что в этом произведении лирической поэзии и образы и поэтическая речь играют далеко не вспомогательную роль шифра, скрывающего истинные намерения поэта. Сила „Медного всадника" заключается в том, что его образы и язык с их недомолвками и намеками, его переменчивый ритм, синтаксис и строфика придают ту „бесконечную действенность" идеям поэмы, которую Гёте считал существенным признаком поэзии символов. Зыбкая сеть едва осознаваемых ассоциаций обволакивает всю поэму Пушкина и порождает в читателе лирическое волнение, которое составляет удел подлинной поэзии и недоступно исторической прозе. Этим объясняется, что в своем произведении Пушкин достигает вершин символизма в гётевском понимании этого слова, оставаясь верным реалистическим основам своего искусства.
„Медный всадник" был создан Пушкиным осенью 1833 года, но задуман он был, вероятно, еще несколько раньше (Основная литература о „Медном всаднике" Пушкина: В. Белинский, Сочинения Александра Пушкина. - „Отечественные записки", 1846, т. XVIII, и Поли. собр. соч., т. VII, М., 1953-1957, стр. 542-548; Tretiak, Mickie-wicz i Puszkin, Warsawa, 1906 (Браиловский, Пушкин и его современники, VII, 1908, стр. 79, и Журнал Министерства народного просвещения, 1909, март, стр. 145); Д. Мережковский, Вечные спутники, Спб., 1906; В. Брюсов, Мой Пушкин, М., 1929; Г. Вернадский, „Медный всадник" в творчестве Пушкина. - „Slavia", II, 1924, стр. 654; А. Белый, Ритм как диалектика. „Медный всадник", М., 1929. Ср. также С. Бонди, Научно-документальный фильм „Рукою Пушкина", 1937.). Поэма выросла из тех политических настроений поэта, которые типичны для начала 30-х годов. Их лейтмотивом было тщетное искание примирения с правительством, стремление, которое нашло себе выражение и в ряде поэтических произведений Пушкина. К их числу принадлежит „Полтава", воспевающая славное прошлое русского самодержавия, и стансы, обращенные к императору Николаю. О своем желании „договориться" с правительством Пушкин признается в письмах уже вскоре за неудачей, постигшей декабристов, к которым он был так близок. Следы этих настроений ясно сказались и в замысле „Медного всадника" с его нотками готовности прославления дела основателя русского самодержавия, Петра, и идеей возмездия за грех всякому, кто даже в мыслях своих решится поднять дерзкий бунт против государственной власти.
У нас нет оснований сомневаться в искренности намерений Пушкина. Однако из исканий примирения не вытекает еще, что Пушкин в 30-х годах решительно отрекся от своих юношеских идеалов. Нужно внимательно вслушаться в то, как он говорит о возможности примирения, и мы заметим, что эти мотивы тесно связаны у него с раздумьями о русской истории и неизменно вырастают из желания осмыслить ход исторического процесса. Вот почему примирение так и не стало законченной программой Пушкина, но сохранило значение всего лишь одного из полюсов извилистого пути исканий, мучительных противоречий, среди которых протекало все последнее десятилетие жизни поэта. Мотив осмысления, исторического оправдания русской государственности насквозь пронизывает и поэму „Медный всадник". Само собой разумеется, что это чисто поэтическое создание нельзя рассматривать как политическое credo поэта. Оно гораздо яснее вылилось в записках, письмах и статьях Пушкина. „Медный всадник" частично соткан из полуосознанных переживаний и чувств поэта, но они были спутниками той напряженной работы мысли, которая протекала в сознании Пушкина в эти годы. Этим, вероятно, и объясняется, почему Николай I, милостиво встретивший „Полтаву" и даже „Бориса Годунова", проявил такую нетерпимость к „Медному всаднику", несмотря на прославление в ней его „великого пращура". Судя по рукописному экземпляру поэмы, хранящемуся в Ленинской библиотеке в Москве, цензорский карандаш монарха прошелся преимущественно по тем строкам поэмы, которые казались недостаточно почтительными по отношению к императору Петру (и потому после смерти Пушкина были старательно сглажены В. Жуковским). Однако, пожалуй, в этом случае Николай проявил больше прозорливости, чем обыкновенно. Он угадал в контрастности возвеличивающих и снижающих эпитетов и метафор поэмы следы тех колебаний Пушкина, той внутренней борьбы доводов pro и contra, которая всегда готова была обратить благонамеренность поэта в свою противоположность и заставить звучать поэму не как апофеоз самодержавия, а как оправдание восставшей личности.
Пушкин не пытался наделить своего героя автобиографическими чертами, хотя историки давно заметили общность их социального прошлого. Но глубокое сочувствие поэта к „бедному Евгению" имело более прочную основу, чем простое человеколюбие. Поэта сближала с ним его склонность к историческому образу мыслей. Его, видимо, подкупало, что бунт этого маленького человека был не слепым и неосознанным актом возмущения, но вырос из желания осмыслить, понять исторические корни своего несчастья. Об этом красноречиво повествует замечательная сцена на Дворцовой площади, где Евгений, „полон ужасных дум", узнает в Медном всаднике истинного виновника своего личного несчастья и обращает к нему слова, полные дерзкой угрозы.
Эта противоречивость устремлений Пушкина, кстати сказать, стоящая в разительном контрасте с той „солнечной ясностью", которую принято считать характерной чертой его гения, сказалась и в историческом сложении поэмы, в ее литературном генезисе. До сих пор остается крайне спорной связь „Медного всадника" с более ранней поэмой, которую поэт выделил в виде самостоятельного фрагмента — „Родословная моего героя". Несмотря на общность картины петербургского осеннего вечера, открывающей действие, у нас нет достаточных оснований утверждать, что герой этой поэмы, Езерский, должен был претерпеть судьбу бедного Евгения. К тому же „романтическая ирония", видимо, царившая в „Родословной", резко отличается от того проникновенного, интимного тона, который победил в „Медном всаднике". Сильнейшим импульсом к созданию поэмы было, конечно, чтение отрывков из „Дедов" Мицкевича, с которыми Пушкин познакомился незадолго до того, летом 1833 года. Мицкевич навеял Пушкину основные мотивы его поэмы: образ наводнения, как бунтующей стихии, образ Фальконе-това Петра, как символ русского самодержавия, образ Петербурга, как создание русского абсолютизма, образ людей, пытающихся истолковать значение монумента, и, наконец, образ дерзкого безумца, обращающегося с мятежной угрозой к самодержавию. Различие между Пушкиным и Мицкевичем не ограничивается только различием их политических убеждений и национальных симпатий. Романтической гиперболизации, мрачному демонизму и „недоумевающему тону" поэмы Мицкевича Пушкин противополагает мировосприятие, стремящееся во всем свершающемся найти внутренний смысл и закономерность. На смелое бунтарство своего польского собрата Пушкин отвечает духом покорности, граничащей с настоящим смирением.
В поисках своего поэтического ключа Пушкин, возможно, заимствовал кое-что из одного источника, значение которого до сих пор не было оценено по достоинству. Он сам ссылается в предисловии на описание наводнения 1824 года некоего Верха как на свой главный источник. Между тем Берх в своей книге целиком воспроизводит описание наводнения Фаддея Булгарина, опубликованное еще в 1824 году, и поэтому ссылку на Берха нужно понимать всего только как уловку Пушкина, не желавшего упоминать знаменитого журналиста-доносчика и своего злейшего личного врага. Между тем Пушкин взял у Булгарина не только ряд фактических данных; самый повествовательный тон, освещение событий 1824 года, в частности — забота правительства о бедных во время наводнения и после него, восходят к Булгарину (Письмо Ф. Булгарина в „Литературных листках", 1824, 21, 22.). Но приторная чувствительность и угодливый тон сотрудника николаевской полиции претворены были Пушкиным в тон сдержанной сердечности и искренности.
Вокруг этих заимствований Пушкина группируется еще множество других цитат из русских и иностранных авторов: Альгаротти, Барбье, Батюшкова, Вяземского, Ломоносова и других. Однако эти цитаты и заимствования ничуть не нарушают единства поэмы. Они только окутывают каждый ее образ роем воспоминаний и ассоциаций и повышают смысловую насыщенность и глубину символов поэмы.
Все критики, писавшие о „Медном всаднике", усматривают в нем изображение двух противоборствующих начал, которым каждый из них давал свое толкование. Однако в основе „Медного всадника" лежит значительно более сложная многоступенчатая система образов. В ее состав входят следующие действующие лица:
1. Петр с его „спутниками" Александром, Медным всадником и Петербургом.