Но что может стать самым радикальным вариантом преображения человеческой природы, отношений между людьми, самой жизни. Таким самым последовательным вызовом окружающему, антитезой жизни в понимании декадентов может быть только смерть. Смерть выступает для них как единственный способ разорвать все узы, соединяющие человека с постыдным кругом земного существования. Умереть добровольно, уйти из жизни — вот что становится идеальным выходом из тупика несовершенного мира. Этот тип психологии интеллигенции описывал ещё Ф. М. Достоевский в своём романе "Бесы". Один из его героев готов был доказать через самоубийство своё превосходство перед богом и оправдать свою революционно-нигилистические убеждения. Тема смерти — одна из ведущих во всей творческой деятельности З. Гиппиус, — достаточно вспомнить её рассказ "Живые и мёртвые" или поэтические откровения 90-х гг. прошлого века. В одном из писем Минскому Гиппиус восклицает: "не хочу и не буду подчинена жизни — она моя, а не я — её". Тема эта становится тем ракурсом, через который Гиппиус смотрит и на общественные явления. В рассказе с показательным названием "Лунные муравьи", поэтесса ставит проблему самоубийства в широком контексте общественного упадка на конкретном социально-историческом фоне своей переломной эпохи.
Идея самовольного ухода из жизни получает развитие не только в творчестве З. Гиппиус. Одна из центральных поэм Мережковского так и называется: "Смерть". В ещё большей степени эта тема характерна для эстетических исканий Л. Н. Андреева. Жизнь его складывалась парадоксально. Светлые полосы чередовались в ней с тёмными. Одарённость и ранняя известность сочетались с бедным существованием в юные годы: в октябре 1893 г. Андреев был даже исключён из Петербургского университета. Учёбу пришлось продолжить уже в Москве на средства, выделяемые Обществом помощи нуждающимся студентам. В 1897 г. он запишет в своём дневнике: "Мне хочется жить, мне хочется стряхнуть с себя… безобразие, бедность, которые наполняли мои студенческие годы. Мне хочется работать и двигаться вперёд, жить всею полнотою жизни …".
Таким образом, Л. Андреев по своему происхождению был далёк от литераторов первой волны декадентства — Мережковского, Гиппиус, Минского, Бальмонта. Не вписывался он в их круг и по возрасту, литературному опыту. Но это лишь подчёркивает широту распространения идеологии, а главное — мировосприятия, отразившегося в эстетике декаданса. Сама по себе эстетика декаданса была бунтом новой урбанистической цивилизации против своих, по сути крестьянских, корней. Отсюда и тот пессимизм символистов в адрес народников и славянофилов, и тот максимализм в способах и средствах, которыми символисты готовы были утверждать новое на руинах старого. С одной стороны формирование новой городской культуры в прежде крестьянской России было явлением неизбежным. Но символисты стали слишком ранними цветами грядущей весны, они не выдержали заморозков социальных боёв, обрушившихся на них. Их "временем стало безвременье" и неопределённость, когда основные силы грядущего только-только вступали на сцену истории и контуры рождающего мира были ещё неопределенны, и нужен был "очень проницательный взгляд", чтобы "рассмотреть контуры" надвигающихся событий. Отсюда ощущение смерти, "ужаснейшего мрака", столь характерное для творчества ранних символистов, а так же их духовных последователей, к которым условно может быть отнесён Л. Андреев.
Современник Леонида Андреева, критик В. В. Воровский писал о его творчестве: "Л. Андреев унаследовал от предшествующих поколений русских художников-интеллигентов две противоречивых наклонности: болезненное тяготение к вопросам общественности и безнадёжный пессимизм в оценке их". Воровский настаивал, что именно в этом следует видеть основное содержание творчества Андреева. "Леонид Андреев, — рассуждает Воровский, — противопоставляет всем многообразным вопросам жизни общества и личности лишь неизменные: смерть, безумие и тьму, то есть физическую, интеллектуальную и нравственную смерть. Это его ответ на все наши запросы. Словно перед пытливой душой автора поставили чёрное стекло, поглотившее все яркие, жизнерадостные, красочные лучи, и грустный флер закрывает от него весь многоцветный мир. Что для него жизнь Человека, с его радостями и восторгами, с его борьбой, победой и падениями, когда там, в глубине сцены, стоит загадочный Некто в сером и отмечает таяние воска в свече жизни?.." Воровский полагал, что пока Андреев разрабатывал в своих рассказах сюжеты, взятые из жизни, в них было много правды и даже оптимизма, поскольку в жизни действительно много неутешительного. Но когда со своими представлениями переходит к разрешению социальных вопросов, противоречивость его творчества сказывается в полной мере и автор заходит в тупик, поскольку "жизнь в целом не может быть понята или разрешена умом, отрицающим жизнь, ни видящим впереди ничего, кроме смерти, безумия и тьмы".
Оценка творчества Л. Андреева, данная Воровским, в значительной мере отражает черты, общие для эстетики декаданса, её пограничных воплощений вообще. Преобразование жизни через её отрицание, уход от реальности через самоубийство — такая позиция не могла быть жизнеспособной мировоззренческой базой. Но в условиях кризиса, посеянные ею семена могли дать обильные всходы. Не случайно критики начала века писали, что рассказы Л. Андреева вызвали целую эпидемию самоубийств среди молодёжи, разочарованной в социальной действительности, путей преобразования которой они не смогли сразу разглядеть в сумерках политической реакции. Ведь не стоит забывать, что в России именно через литературу, а не через прессу или политическую агитацию шло формирование общественного мнения и общественных идеалов поколений, вступающих в жизнь.
Конечная тупиковость своих установок осознавалась и самими декадентами. Не случайно Мережковский и Гиппиус поначалу вовсе отрицали свою приверженность идеям декадентства, противопоставляя его "чистому" символизму, а потом, когда их прежняя аргументация утратила свою убедительность, активно заговорили о своём преодолении декадентства и порождаемого им духовного опустошения и упадка. Ещё в 1896 г. Гиппиус называла "болезненное декадентство и бессилие" "неумной заразой", уверяла, что "всякого декадентства, и даже всякого прикосновения к нему" боится "пуще огня". Но если одни символисты смогли найти своё место в жизни, приняв на себя нелёгкое бремя служения своему народу и Отечеству, то Мережковский и Гиппиус так и не смогли принять действительность, а вместе с ней — и историческую Россию. Если В. Я. Брюсов после Октября не только совершенно осознанно вступил в партию большевиков, но и взвалил на себя груз практической работы в области народного просвещения и культуры, то Мережковский сделал выводы из происходящих в России потрясений совершенно иные.
После революции 1905 г. окончательно разочарованный в окружающей его действительности Мережковский заявит, что теперь осознаёт связь между самодержавием и православием, а следовательно к новой, идеальной религии, "обновлённому христианству" нужно идти через разрушение этих обоих начал русской жизни. В 1910 г. он выпустит сборник который без обиняков будет назван "Больная Россия". В нём будут следующие слова о стане, вскормившей его и принявшей его как поэта: "Россия — "матушка", и Россия — "свинья". Свинья–матушка. Песнь торжествующей любви — песнь торжествующей свиньи. Полно, уж не насмешка ли? Да нет… Ах, вы, деточки, поросяточки! Все вы, — деточки одной Свиньи Матушки. Нам другой Руси не надо. Да здравствует Свинья Матушка! Как мы дошли до этого?" естественным будет и бегство Мережковского из России после Октябрьской революции. Как пишут современные исследователи наследия Мережковского Е. Андрущенко и Л. Фризман, "видно, не даром в его жилах текла кровь первого русского эмигранта — князя Курбского. Через 356 лет он пошёл путём своего далёкого предка". Здесь необходимо добавить, что этот путь был путём измены.
Грузом прежних установок Мережковский будет обречён на половинчатость своих попыток преодолеть декадентство и в своём творчестве, и в своей жизни. Как приговор, подписанный самому себе, прозвучит выступление Мережковского по французскому радио в 1941 г., в котором он выступил в поддержку Гитлера, совершившего вероломное нападение на Советский Союз. Ирина Одоевцева в своей книге "На берегах Сены", вышедшей в Париже в 1983 г., писала по этому поводу: "А ведь сам он всю жизнь твердил об Антихристе, и когда этот Антихрист, каким можно считать Гитлера, появился перед ним, — Мережковский не разглядел, проглядел его". Друзья отшатнутся от Мережковского. В декабре 1941 г., в обезлюдевшем Париже, оккупированном фашистами, он умрёт, оставив для потомков неразрешённым тот вопрос, на который пытался ответить всю свою жизнь — что же такое Россия и в чём её великое предназначение.
Конечно, русский декаданс, тем более, русский модерн как более широкое культурное и духовное понятие не может быть отождествлён с чем-то мёртвым, застывшим, с чем-то раз и навсегда данным. Он жил, развивался, принимал новые обличия. На его адептах и основах учения сказывалась жизнь российского общества. Так, революция 1905 г. подвела черту не только под целой эпохой истории страны, но и под тем, что может быть названо эпохой раннего символизма. После революции 1905 г. символизм развивался уже по совершенно иным канонам, искал новые пути осмысления в корне изменившейся действительности. Но очень многое из того, что было отмечено уже в творчестве раннего Мережковского, Гиппиус и многих других "символистов первого призыва" переживёт их время, сохранится и потом, когда тон в русской литературе будут задавать совсем другие имена.