Без сопровождения в первый раз к иеромонаху Роману было бы не попасть. Это только кажется, что если почитаемый нами монах и поэт обитает в Псковской области, то каждый второй псковитянин наверняка объяснит дорогу к нему. Какое там! До этой поездки дважды ходил я по Псково-Печорскому монастырю, где прежде был иноком Роман, но то ли по выученной скрытности, то ли по неведению монахи не подсказали дорогу к скиту, а скорее всего не пришло еще мое время для паломничества к нему.
Отправились мы в машине вчетвером, но каждый из нас шел наедине и не помешал другому. Полсотни километров от Пскова до села Боровик мы засматривались на леса, песчаные взгорки и сосняки, словно созданные для белых грибов, мои попутчики уверяли, что так оно и есть: грибы тут косят косой.
Как есть намоленные иконы, так есть и намоленные места: в них душа соединяется с душой предков и думается не о мелочном, и дышится спокойнее, и теряешь ощущение бега, в которое втянут всей жизнью, здесь благодать, ощущение русскости становятся явью. Так было в Дивееве, в Оптиной Пустыни, в Печорах, в Киеве, в Мирожском монастыре Пскова, но не только в обнесенном стенами пространстве монастыря. По дороге к деревне Боровик даже из машины угадывалось особое православное пространство, веками оберегаемое и излучаемое отсюда по всей России духовное поле, и подтверждением тому стал жест нашего попутчика, указавшего на сельский храм: "Здесь молился святой Филофей. Помните его "Москва — Третий Рим"?" Может быть, и стихи иеромонаха Романа рождены не той Лирой, которая вела виртуозов поэтической лирики, а духовным магнитом этих мест; не волею случая найденного уголка для скитской жизни, но подготовленного для него всей православной историей: здесь космос нашей истории и космос восприимчивой души находят друг друга, надо только уметь вслушаться, всмотреться, откликнуться на зов Духа к нашей душе.
В Боровике не заблудишься, деревенька крохотная, с непробудившейся пьянью, удивленно рассматривающей неизвестно для кого ремонтируемый, внушительных размеров храм. Священник в кирзовых сапогах, без рясы, весь был погружен в хозяйственные хлопоты, он-то и подсказал нам — у кого попросить лодку, чтобы добраться до скита отца Романа.
— Вы его застанете, вчера он только приплывал за почтой, а то ведь случается — он в разъездах.
Мы ехали с такой верой на встречу, что таких подвохов, как отъезд куда-то иеромонаха Романа, просто не могло быть. Сильное наше стремление должно было одолеть всё, и ветер, как принято говорить, был во всем попутный: и весельную лодку нам дал добрый человек, и солнышко пригревало, хотя с утра небо хмурилось, и знали мы, что он где-то там, через тридцать-сорок минут должен выглянуть на левом берегу его скит.
Русский человек, если выбирает себе дом по собственному волению, невольно облюбует местечко, похожее на детские воспоминания, и уж совсем непроизвольно скажется в выборе семейная, родовая память. Когда проезжал впервые по воронежским краям — душа петухом пела, а потом осознал, что ведь пригорки эти, поля, лесочки — будто близнецы с увалами и колками в предгорьях Алтая, ведь деды-то мои пришли в 1871 г. на Алтай из Воронежской губернии и искали сродное.
Иеромонах Роман вырос в брянском селе, но в говоре его явно сказалась близость к Белоруссии, и скит его, должно быть, не просто так оказался окружен болотами.
Речушка петляла среди топей, темная вода смягчалась блеском солнца, но подумалось, что не дай Бог оказаться в воде один на один с кочками вместо берегов, с зарослями камыша и лилий, вздрагивающих неразрываемыми сплетениями в воде. Потом-то мы узнали, что иеромонах Роман испытал коварство этой речки, не тогда ли и пронзила его строчка:
Кто не тонул, тот не молился.
Греб я с наслаждением, приходилось вертеть головой, чтобы вписаться в каждый поворот извилистой реки, мужики гребли по очереди, подсказывали: "Левым, левым! Табань!.. В берег воткнешься!"
Через полчаса увидели привязанную к коряжистому остатку дерева сеть, не припрятанную, как повсюду, где приходится ловчить и таиться от рыбнадзора и любителей поживы за чужой счет.
— Далеко от деревни ставят сети, — удивленно высказался один из нас. — Видно, место рыбное, если сюда плавают.
Над болотистым безлюдьем стояла тишина. Только шлепали неумело весла по воде, да мы переговаривались вполголоса.
Причал возник как-то сразу, и рассмотреть самодельное сооружение не удалось, поскольку к причалу подтягивал лодку монах и невозможно было оторвать взгляд от него, ибо ясно было, что это он, иеромонах Роман. А был он в укороченном подряснике грубого холста, подхваченном пояском (что-то среднее между робой, рабочим халатом и привычным подрясником), на голове широкополая из кожи-выворотки шляпа, оберегающая от яркого солнца, резиновые сапоги до колен. Мы, неуклюже загребая, развернули лодку к причалу и увидели строгое лицо, всматривающееся в пришельцев:
— Вы куда плывете? — остановил он взмах нашего весла, и сердце дрогнуло: а вдруг не примет, с какой стати он должен привечать нагрянувших в его уединение шумливых трех мужиков, да еще и женщину, которую мы договорились оставить в лодке, если в скит нельзя ей будет войти.
— К вам, батюшка, — отозвался псковский писатель, бывший нашим проводником; хотя в скит он тоже добирался впервые, но с иеромонахом Романом уже встречался. — Можно к вам?
— А когда назад?
— Как скажете, батюшка, вечером хотим вернуться в Псков.
— Если без ночёвки, тогда и не причаливайте! Что же вы впопыхах? — Лицо отца Романа оставалось строгим, хотя в тоне звучала шутка, его глаза пристально всмотрелись в нас — "Что за люди явились?"
— Женщине можно к вам, батюшка? — спросил псковский писатель.
— Кто же нам картошку варить будет? Только платочек повяжите.
— На узком трапике-причале, возвышающемся над водой, мы поочередно подошли под его благословение и двинулись к ладной избе, стоящей на едва уловимом взгорке. У дома широко раскинули ветви липы, а поодаль и дуб устроился основательно, видно, что место давно обжито.
Не на пустом месте основал свой скит монах Роман. Это теперь под стихами встречается его пометка — "скит Ветрово". Стояла тут деревенька, всего в четыре двора, но всё же со своим укладом, радостями, хозяйством. И молоко хозяева возили на молоканку в Боровик, и отрабатывали свое перед государством шерстью овец, мясом, лесными ягодами, грибами.
Место благодатное, всё здесь есть, что дает природа псковской России, ведь деревеньку строили по уму, чтобы и строевой лес был под боком, и дровишки, и болотце с клюквой да морошкой, и земляничка, и черника, и груздь белый, и боровик ядреный.
Снесли по всей России "неперспективные" деревни. В Сибири я нет-нет да и попадаю в сказочные места, с таким изгибом речушки — не наглядишься, и тут как тут узнаешь от старожила, что там вон остатки плотины от мельницы, а крапива, иван-чай и малина на буграх — не просто так: стояли избы, а на увале — кладбище. Почти всюду так. И здесь, в Ветрове, тоже снесли три дома, и всё же один устоял, крепок оказался, не по зубам укрупненным хищникам.
Уцелела дубрава, а не один дуб, как увиделось поначалу, липы и дубы остались напоминанием о взрастивших их людях, новые липки, посаженные уже отцом Романом, тоже в свое время напомнят об уединении русского анахорета.
После обеда отец Роман провел нас по своим лесным угодьям. Хоть и сухая тропинка вела в лес, но по заведенной, должно быть, привычке он обулся в резиновые сапоги, взял в руки топорик на длинной металлической ручке, осовремененное никелировкой подобие старинного боевого топорика: "Мало ли что вырубить в лесу понадобится или от волка придется отмахнуться", — сказал он и передал топорик мне. Топорик вполне можно использовать и как трость, перевернув топорище вниз. Я вслух припомнил из давно прочитанного:
— Пушкин носил тяжелую трость для физической нагрузки, что-то килограмм пять или тяжелее того.
— Хоть в этом будем походить на Пушкина, — отозвался иеромонах Роман.
Миновали огородик с ухоженными грядками, чуть поодаль, в сторону речки, картофельное поле. Отец Роман, поймав наши взгляды, пояснил:
— На это меня не хватает. Приезжающие присматривают за огородом.
У самой тропки слева он указал на извертевшуюся вокруг кривого дуба березку:
— С кем поведешься, от того и наберешься.
По тому как радостно и по-хозяйски шел иеромонах Роман по тропке, как он показывал уголки леса, великолепную поляну среди сосен, было видно, насколько соединились в нем чувства крестьянские и поэтические, они, собственно, и составляли прежде непременную особенность русского человека, угасшую или припрятанную до поры — время покажет.
Когда возвратились мы к скиту, то кто-то восхищенно проронил:
— Дом у вас, отец Роман, добротный.
— Вот-вот, тоже скажете, что ехали в скит, а попали в поместье! Побывал тут один писатель столичный, я его не видел, а он хоть и при замке на дверях, видно, всё рассмотрел и потом письмо написал как раз об этом: ехал в келью, а увидел поместье. Он бы обрадовался, если бы я жил, как бомж.
Иеромонах хотя и посмеивался, но болью сидело в нем это осуждающее непонимание заезжего судии, вычитанные где-то штампы которого о пещерном бытии монахов стали поводом для разочарования и осуждения монаха, к которому он шел, должно быть, с любовью и почитанием.
Бывало, конечно, что анахореты уходили в чащобу, в неприступную скальную пещеру и жили, "аки звери", но и в таких случаях сравнение со зверьем сильно хромало, ибо уединение они искали для высшего проявления человечности, для единения с Небом, для отмаливания недугов мира; то был предельный отход от звероподобия, в коем люди нередко пребывают, даже не замечая его. Монахи жили аскетически, но опрятно: в монастырях, в киновии, это особенно заметно, непрестанный труд и молитва сказываются в красоте и монастырей, и их обитателей.