Так в первой половине 20-х годов в недрах французского сюрреалистического движения призыв дадаистов к уничтожению довольно быстро трансформировался в призыв к революции. Эта особенность французского сюрреализма обеспечила ему авторитет в кругах бунтарски настроенной интеллигенции, сразу же определила особое место сюрреализма в ряду других школ европейского модернизма начала века. Несомненно, сюрреализм сыграл значительную роль в духовной жизни зарубежной интеллигенции в силу того, что дерзко заявил о себе как о месте сбора тех, кто понял — кризис буржуазной цивилизации зашел так далеко, что созидание возможно только на основе радикального обновления, на основе бунта, на новых путях.
Но сюрреализм сохранял при этом теснейшие связи с дадаизмом. Об анархизме, патологическом цинизме дадаистов и напоминает издевательский памфлет «Труп», призывавший надругаться над покойным писателем всех, кто не успел или позабыл это сделать. Провозглашенная сюрреалистами революция была первоначально отчаянно крикливой вследствие того, что была преимущественно словесной. «Мы бунтари духа», — заявляли сюрреалисты. Что же это значило? Это означало, что «политический и социальный» бунт был для них «простым спором». Декларировав «абсолютное преобразование» и «тотальное освобождение», сюрреалисты, как все идеалисты, в ранг задач банально-второстепенных низводили выполнение социально-политических задач революции — т. е. тех задач, которые абсолютно необходимы для реального освобождения и плоти, и духа. Тотальный размах сюрреалистической революционности был следствием анархического, чисто воображаемого освобождения от социальных обстоятельств. В своем революционном манифесте сюрреалисты поэтому и замахнулись на Историю, на законы Истории. Бытие они представили в виде чисто-поля, где разгулялась воля молодецкая ничем не обусловленных чудо-богатырей. Картина заманчивая, конечно, но иллюзорная.
Бунт этот возвещает освобождение «я» — абсолютное, тотальное, поскольку «я» сбрасывает с себя (в своем воображении) путы общественного существования, бремя социальных, моральных, политических, семейных норм и связей, передвигается в иную плоскость, в плоскость «reve». «Reve» — одно из центральных понятий сюрреализма. Это французское слово означает и «мечту», и «грезу», и «сновидение», оно означает существование за пределами логики и нравственности, в особом мире, в мире расковавшейся личности(По этой причине — надо предупредить читателя — в настоящей работе во всех случаях употребляемые русские аналогии слова «геvе» — будь то «греза», «мечта» или «сон» — не точны, приблизительны. ). Вход в этот мир открывается довольно просто: «сюрреализм — это переулок очарований сна, алкоголя, табака, эфира, опиума, кокаина, морфия». Вот так сюрреализм и оказывается в роли силы, «разбивающей цепи», освобождающей человека, В сущности каждый захмелевший вправе счесть себя сюрреалистом или же по-сюрреалистически свободным человеком! «Я никогда не искал ничего другого, кроме скандала, и я искал его ради него самого», — писал тогда Арагон.
Арагон в те времена лишь «пожимал плечами» при упоминании о русской революции, казавшейся сюрреалистам «министерским кризисом». Революция требовала, кроме прочего, революционного порядка — для Элюара истинная, сюрреалистическая революция означала «беспорядок и безумие». Андре Бретону не изменял его «вкус к провоцированию (sens de la provocation), в коем он признает необыкновенную действенность».
В апреле 1925 года сюрреалисты обратились с письмом к главным врачам лечебниц для душевнобольных. Душевнобольные были объявлены в этом письме «жертвами социальной диктатуры», сюрреалисты потребовали их освобождения во имя «индивидуальности, которая суть человека». Соответственно, с другой стороны, по их заявлению — «все индивидуальные акты антисоциальны». Иными словами, «я» — синоним свободы и антагонист общества, а поэтому оно адекватно безумию, ибо безумие есть свобода от ума, свобода, которая вызывает репрессивные меры общества.
Возвестив о своем бунтарстве, сюрреалисты предложили первоначально форму индивидуалистического бунта, т. е. ответили на наиболее распространенные среди западной интеллигенции иллюзии. Бунт сюрреалистов лег в самую обкатанную колею — колею освобождения личности, освобождения «я». По этой колее двигается и экзистенциализм, и фрейдизм. Они обладают на первый взгляд поразительной, а на самом деле естественно проистекающей из их сущности способностью поворачиваться своей критической стороной то к реакционной буржуазии, то к революционному пролетариату. Они питают идеологию «третьего пути». Свой индивидуализм они нацеливают то на обезличивающий конформизм буржуазии, то на коллективистскую мораль социализма, в качестве условия освобождения личности предполагающую освобождение коллектива, класса, общества.
Но положение, как известно, обязывает. Назвав себя революционерами, сюрреалисты оказались во власти той объективной логики борьбы, которую они вначале столь легкомысленно сбросили со счетов. Забегая вперед, скажем, что в 1927 году пятеро виднейших сюрреалистов — Арагон, Бретон, Элюар, Пере, Юник — вступили в Коммунистическую партию Франции. Это не было очередным экстравагантным поступком преемников дадаизма. Напротив, этот акт был логичен, закономерен — в той мере, в какой антибуржуазность сюрреалистов была искренней и неподдельной. Этот акт был логичен и в силу логики борьбы.
В силу этой логики они оказываются рядом с коммунистами, против буржуазии, поскольку осудили в 1925 году войну в Марокко, рядом с коммунистами, а потом и в компартии, которая — как признал тогда Бретон — «в революционном смысле — единственная сила, на которую можно рассчитывать».
В обращении к «сюрреалистам-некоммунистам» (1927) вступившие в партию сюрреалисты сами указали на закономерность своего движения к политической opганизации революционного пролетариата, поскольку это движение определялось принятием ими тогда революции как «факта конкретного». Они даже противопоставили свой шаг «чистому протесту» сюрреализма как более высокую форму бунтарства. Уже осенью 1925 года в своем манифесте «Революция прежде всего и всегда!» («La Revolution d'abord et toujours!») они признали: «...Мы не утописты — Революцию мы понимаем именно в социальной ее форме», — хотя такое признание социальной революции уживалось с пренебрежением к «политическим и социальным спорам», в начале того же документа выраженным. Сюрреалисты отмежевывались от «европейской цивилизации» и выше всего поставили «свою любовь к Революции».
Так, в 1925 году в сюрреалистическом движении наметилось одно из главных раздиравших это движение противоречий, противоречие анархо-индивидуалистической, «дадаистской» основы сюрреализма и неизбежного, обусловленного обстоятельствами, все усиливавшегося тяготения к социальной политической революции. Во внутрь сюрреалистической группировки был перенесен столь характерный для нашего времени спор — и этот спор изнутри взрывал, раскалывал группировку.
Акт вступления в компартию группы сюрреалистов — один из моментов развертывания этого спора, момент чрезвычайно важный. Другое дело, что акт этот не был лишен декларативности, он вовсе не означал той капитальной внутренней перестройки, которая бы освободила сюрреализм от тяготевшего над ним противоречия, не привел к существенным сдвигам в философии и эстетике сюрреализма.
Вот другой пример. В сентябре 1926 года Андре Бретон опубликовал довольно обширное разъяснение своей позиции. Он сообщал, между прочим, что Анри Барбюс, заведовавший отделом литературы в «Юманите», предложил ему, Бретону, сотрудничество. Бретон ответил инвективой. Роман Барбюса «Огонь» он назвал «большой газетной статьей», а самого «г-на Барбюса» — «если не реакционером, то по крайней мере ретроградом, что, может быть, не лучше». «Вот человек — писал Бретон, — который пользуется влиянием, ничем не оправданным: он и не человек дела, и не светоч разума, и буквально ничто». При такой безапелляционной характеристике Барбюса, характеристике, скорее напоминающей смертный приговор, трудно даже учитывать некоторые верные возражения Бретона. Например, Бретон обратил внимание на то, что Барбюс в те годы чрезмерное, отправное значение придавал форме — Бретон потребовал идти от революционного содержания к форме, к слову. «Да здравствует социальная революция и только она!» — восклицает Бретон. Прекрасно, но полемика с Барбюсом свидетельствовала о том, что Бретон, призывая к социальной революции, накануне вступления в партию в полной мере сохранил те навыки цинической, скандальной, «дадаистской» журналистики, которые нашли себе применение и в надругательстве над памятью Анатоля Франса. Приемы, не предполагавшие никаких «устаревших» нравственных понятий, говорили о сохранении Бретоном анархической позиции. Недаром он Лотреамона поставил рядом с Лениным. Бретон был, конечно, прав, когда возражал попыткам сектантской и вульгарно-материалистической недооценки духовной жизни, якобы ничего не значащей перед лицом проблем зарплаты и экономической эксплуатации пролетариата. Он был прав в споре с сектантством. Но какое стократное сектантство и какой крайний нигилизм проявлял сам Бретон в отношении, например, к Франсу и Барбюсу!
Во втором манифесте сюрреалистов («Second manifeste du surrealisme») в декабре 1929 года Бретон, уже член КПФ, писал: «Мы не можем избежать наиболее жгучей постановки вопроса о социальной системе, в которой мы живем, я хочу сказать, вопроса принятия или непринятия этой системы». Он повторял, что «для освобождения человека, первого условия освобождения духа», можно рассчитывать «лишь на пролетарскую Революцию». Верные выводы!