Михайлова М. В.
Об экранизации повести А.П.Чехова «Степь»
«Степь» — произведение, с которого начался Антон Павлович Чехов. С этого времени исчезнет подпись «Антоша Чехонте», знакомая читателям «Осколков», «Стрекозы», «Будильника», «Нового времени» как имя автора, язвительно клеймящего хамелеонов всех мастей, «толстых и тонких» подхалимов, подобострастных чиновников, и русская словесность приобретет писателя неповторимого своеобразия, в чьем творчестве исконно русская тема тоски по идеалу, человеческому счастью, красоте и правде получит пронзительно щемящее воплощение. «Степь» - одно из самых пленительных и таинственных произведений Чехова. Что виделось ему в мелькании степных пейзажей, что открывалось в дорожных встречах и впечатлениях, что привлекало в монотонном покачивании брички, везущей маленького Егорушку на учение в город? «Степь» на это отвечает… Потому и назвал ее Чехов своим шедевром[i].
«Степь», самый «затерявшийся» фильм С.Бондарчука, созданный в 1977 году[ii], остался практически незамеченным, не получил никаких наград. Он резко отличается от масштабной эпохальности его кинотриумфов – «Войны и мира» и «Они сражались за родину». Редко его упоминают и в связи с экранизациями чеховских произведений. Тем не менее, это одно из лучших воплощений чеховской поэтики средствами другого искусства, отсылающий нас к раннему Бондарчуку, Бондарчуку-актеру, когда-то поразившему зрителя мягким лиризмом в исполнении своих ролей в фильмах «Сережа» и «Судьба человека». Но как равнодушно приняла кинокритика столь неожиданного, непривычного Бондарчука, так в свое время растерялась современная Чехову критика при появлении его «Степи».
Мало кто из современников писателя сумел обнаружить в первой его крупной вещи «новое слово». Большинство увидело в «Степи» несвязанные между собой картинки природы, калейдоскоп этнографических зарисовок, мозаику «артистически сделанных и виртуозно раскрашенных кирпичиков»[iii], жанровые сценки, обрамляющие ординарную поездку 9-летнего мальчика. Непривычным было и отсутствие указующего перста автора, его «разъяснительных» комментариев к поступкам героев, да и сами герои не поддавались традиционному делению на положительных и отрицательных (идея повести вопреки ожиданиям «пластически» не выражалась ни в одном из действующих лиц[iv]. Критики почувствовали необычность произведения, то, что оно явно отличается от всего, бытовавшего в литературе 80-х годов, какой-то магией безыскусности. Но объяснить, как это впечатление рождается из «случайной спайки отдельных картин»[v], - не смогли.
А между тем в «Степи» впервые заявила о себе чеховская поэтика, требующая иного, чем прежде, восприятия художественного целого. Не буквалистское прочтение — потому как что, кроме скуки и раздражения, может вызвать воспринятая «один к одному», «как есть» история поездки одного мальчика «незнамо куда и незнамо зачем», так же, как и длящийся 2, 5 часа фильм Бондарчука, у зрителя, идущего в кинотеатр за острыми ощущениями, ищущего в кинематографе смены впечатлений, предпочитающего четкий сюжет бесфабульности, определенные авторские характеристики зыбкости и текучести собственных рассуждений, – а собственная расстановка акцентов, умение расслышать общую мелодию, сопоставить явления Парадоксально, но в свое время Чехова совсем не обеспокоило отсутствие занимательности рождающейся вещи. Он словно провидел в ней ту «бездну внутреннего содержания»[vi], о которой писал ему А.Плещеев, которое может открыться только вдумчивому, внимательному читателю. На сотворчество читателя, его желание покопаться в «мешанине» человеческих характеров и судеб, где глубокое переплетено с мелким, трагическое со смешным, — вот на что надеялся автор «степной сюиты»[vii].
К этому же призывает смотрящего фильм зрителя режиссер, почти физически воплощая на экране фразу Чехова из повести: «Время тянулось бесконечно, точно и оно застыло и остановилось»[viii]. Поэтому-то и сохранил он замедленный ритм повествования, «дублируя» вслед за первоисточником не подчиняющееся никакой закономерности нагромождение случайных встреч, дорожных впечатлений, кратких знакомств, оставляя длинные паузы, брошенные невзначай реплики, прерывистость, необязательность диалогов. Вот откуда в картине великолепно снятые Л. Калашниковым долгие, как бы неподвижные планы синеющих далей с мерцающими в окнах постоялых дворов огоньками, разбегающиеся и вновь сходящиеся у горизонта пыльные степные дороги, томное кружение коршуна в вышине, мерцание затухающих углей костра. Перед нами возникают – то машущий крыльями ветряк, то одиноко стоящий на пригорке тополь, а в какой-то момент камера вдруг словно застывает, пораженная переливами перистых, окрашенных пурпуром заката облаков или погрузится в клубами поднимающийся от уснувшей реки туман. Такой степи – покорно цепенеющей от палящего зноя, трепетно ждущей утреннего обновления, сурово напряженной в ожидании грозы, сумрачно сосредоточенной и величественной после бури – наше кино еще не знало!
А будто бы случайно попавшие в объектив лица: разморенная жарой девка на возу (Н.Андрейченко), дарящая зрителю ясную и безмятежную улыбку, с трудом разгибающая натруженную в поле спину, провожающая печальным взглядом бричку баба, голопузый ребятенок, испуганно взирающий на разбивших бивуак людей!? Режиссер сохранил всех, вплоть до эпизодических действующих лиц повести. Минуту пробудет на экране неуловимый Варламов (М.Глузский) – но в памяти Егорушки, а следовательно, и нашей останется впечатление силы, могущества, излучаемых фигурой ладно сбитого, крепко сидящего на лошади человека. Еще меньше экранного времени займет женщина, просеивающая муку, но с нами останется ее песня. Каждый эпизод, каждая сюжетная новелла в фильме С.Бондарчука длятся ровно столько, сколько требуется, чтобы мы успели прожить и прочувствовать происходящее, рассмотреть истомленные ходьбой лица странников, вслушаться в бессвязное на первый взгляд бормотание Пантелея (И.Лапиков), полное, тем не менее, доброты, ласковости, любви к людям, опалиться той болью за все живое на земле, которая мучит блаженненького Васю (удивительно ведет эту роль Г. Бурков), подивиться озорству и жестокости Дымова, пострадать от невозможности пропеть хвалу этому миру, как потерявший голос певчий Емельян (С.Бондарчук), испытать молодое, неуемное, томительное счастье, переполняющее недавно «обзаконившегося» мужика Константина (С. Любшин).
В свое время Чехов боялся превращения его повести в «сухой перечень впечатлений»[ix]. Спасла произведение от этого сама поэзия степных просторов и настроение «тихой сдержанной грусти»[x], которое спаяло эпизоды в одно несокрушимое целое, как «пять фигур в кадрили»[xi], по выражению самого автора. Если не обнаружить скрытые связи, соединяющие унылую безбрежность степных просторов, могучее дыхание степного ветра с душевными движениями непосредственного и впечатлительного мальчика, если не ввести вереницу лиц, характеров, за каждым из которых неповторимый мир мыслей и чувств, в атмосферу тревожного ожидания и обращенных к природе, будущему, вечности вопросов о человеческом предназначении, о смысле жизни, то может показаться, что перед нами калейдоскоп ничего не значащих картинок, вставленных в слишком просторную раму степных пейзажей[xii]. С. Бондарчук намеренно ни в чем не приходит на помощь зрителю, твердо убежденный в способности человека восстанавливать недостающие звенья в цепи авторского замысла, восполнять недоговоренность повествования собственным душевным опытом. Только одну подсказку позволяет себе режиссер. Иногда в моменты наивысшего эмоционального напряжения возникает закадровый голос (текст от автора читает сам С. Бондарчук), говорящий о красоте, молодости, торжестве сил и страстной жажде жизни, существующих в этом мире наперекор одиночеству, страху и отчаянию. И это единственная «прямая» нить, связывающая текст Чехова с фильмом, минующая, но не разрушающая его образный строй.
Похожая на плач протяжная мелодия (композитор В. Овчинников) становится лейтмотивом картины. Основана она на многоголосии «досельных» песен, которыми так славен русский народ. Так в фильме замечательно найден эквивалент музыкальному мотиву тихой песни. Вначале Егорушке (Олег Кузнецов) кажется, что поет женщина. Явственно различает неповторимо скорбные, берущие за душу слова о неудавшейся жизни, о потерянном счастье. Но потом слова исчезают, а мелодия, разливаясь, ширясь, вбирает в себя и скрип полозьев телеги, и шум ветра в поле, и звук падающих дождевых капель — всю пленительную партитуру голосов и звуков жизни. Она-то и становится ключом к пониманию фильма.
Конечно, можно было показать мир «глазами ребенка», и тогда “поэтичность” на экране оказалась бы автоматически запрограммированной. Такой подход был бы в общем правомерен — ведь существует литературоведческая версия, по которой наивному взгляду Егорушки приоткрывается то, чего «не зрят равнодушные очи» взрослых, тупых, черствых, равнодушных. Но в таком случае из «лабиринта сцеплений», который образует стилистику повести, была бы вычленена одна, пусть важная, но в изолированном виде, не очень близкая Чехову мысль: поэтическое восприятие мира доступно только неиспорченному сознанию. И, следуя чеховской логике, Бондарчук показывает, что пока мальчик лишь жадно впитывает в себя увиденное и услышанное, знакомится со всем спектром человеческих страстей и эмоций, узнает горечь расставаний, прикасается к бедам и терзаниям людей. Егорушка только учится жить, учится проявлять себя, учится отделять хорошее от дурного, истинное от ложного. Характер мальчика в картине еще более расплывчат, чем в повести. И сделано это намеренно. Бондарчук хотел подчеркнуть его открытость всему, всем злым и добрым проявлениям жизни, самым разнообразным влияниям, потому и выбрал на роль некоего «усредненного» русоголового мальчугана, не обладающего никакими личностными свойствами.