И опять этот момент хорошо иллюстрируется опытом тех, кто был вынужден приспосабливаться к жизни в рамках иной культуры и иного языка, как американская писательница польского происхождения Эва Хоффман, чьи «семиотические воспоминания», озаглавленные «Теряется при переводе: жизнь в новом языке» , должны бы быть обязательным чтением для всех, кто проявляет интерес к данному предмету:
«Если вы никогда не ели настоящего помидора, вы подумаете, что искусственный помидор - это и есть настоящий, и вы им полностью удовлетворитесь, - сказала я своим друзьям. - Только когда вы попробуете и тот, и другой, вы узнаете, в чем разница, даже если ее почти невозможно описать словами» [10,C.79]. Это оказалось самым убедительным доказательством, которое я когда-либо приводила. Мои друзья были тронуты притчей об искусственном помидоре. Но когда я попыталась по аналогии применить ее к сфере внутренней жизни, они встали на дыбы. Конечно, у нас в голове и в душе все более универсально, океан реальности един и неделим. Нет, кричала я в каждом из наших споров, нет! Вне нас есть мир, есть миры. Есть формы восприятия, несоизмеримые друг с другом, топографии опыта, о которых невозможно догадаться, исходя из своего ограниченного опыта.
Личным интуитивным прозрениям двуязычных и двукультурных наблюдателей изнутри, таких как Эва Хоффман, вторят аналитические прозрения ученых, обладающих обширными и глубокими познаниями в области различных языков и культур, таких как Сепир , который писал, что в каждом языковом коллективе «в ходе сложного исторического развития в качестве типичного, в качестве нормального устанавливается какой-то один образ мышления, особый тип реакции» и что, поскольку такие особые навыки мышления становятся закрепленными в языке, «философу необходимо понимать язык хотя бы для того, чтобы обезопасить себя от своих собственных языковых привычек» .
«Можно простить людей, переоценивающих роль языка»,— говорит Пинкер. Можно простить и людей, недооценивающих ее. Но убеждение, что можно понять человеческое познание и людскую психологию в целом на основе одного английского языка, представляется близоруким, если не совершенно этноцентричным.
Поле эмоций представляет собою хорошую иллюстрацию ловушки, в которую можно попасть при попытке выявить универсалии, свойственные всем людям, на основе одного родного языка. Типичный сценарий (в котором «П» обозначает психолога, а «Л» - лингвиста) развертывается следующим образом:
П: Печаль (sadness) и гнев (anger) - универсальные человеческие эмоции.
Л: Sadness и anger - это английские слова, которые имеют эквиваленты не во всех других языках. Почему именно эти английские слова - а не какие-то слова языка X, для которых нет эквивалентов в английском языке, - должны верно улавливать какие-то универсальные эмоции?
П: Не имеет значения, есть ли в других языках слова, обозначающие печаль или гнев, или нет. Не будем обожествлять слова! Я говорю об эмоциях, а не о словах.
Л: Да, но, говоря об этих эмоциях, вы используете культуроспецифичные английские слова и тем самым вводите в рассмотрение англосаксонский взгляд на эмоции.
П: Я не думаю. Я уверен, что и люди, принадлежащие к этим другим культурам, также испытывают печаль и гнев, даже если у них нет слов для их обозначения.
Л: Может быть, они испытывают печаль и гнев, но их категоризация эмоций отличается от категоризации, отраженной в лексическом составе английского языка. Почему английская таксономия эмоций должна служить лучшим путеводителем по универсальным эмоциям, нежели таксономия эмоций, воплощенная в каком-либо другом языке?
П: Не будем преувеличивать значение языка.
Слова имеют силу влиять на людей, но - как большими буквами написано в гипотезах Уорфа - они не способны преодолеть те условия, которые делают людей грустными или сердитыми, что люди способны в какой-то мере ощущать и без слов...
Собственно говоря, мы полагаем, что все люди испытывают гнев, печаль и тому подобные чувства независимо от того, как они их называют... Слова важны, но мы не должны обожествлять их.
К сожалению, отказываясь уделять внимание словам и семантическим различиям между словами, принадлежащими разным языкам, ученые, занимающие такую позицию, в конце концов делают в точности то, чего они хотели избежать, а именно «обожествляют» слова своего родного языка и овеществляют заключенные в них концепты. Так, сами того не желая, они вновь иллюстрируют, сколь могущественна может быть власть нашего родного языка над характером нашего мышления.
Полагать, что во всех культурах у людей имеется понятие ‘печали', даже если у них нет слова для ее обозначения, - это все равно что полагать, что во всех культурах у людей имеется понятие ‘апельсинового варенья’ (‘marmalade’) и, более того, что это понятие каким-то образом является более релевантным для них, нежели понятие ‘сливового варенья’ (‘plum jam’), даже если окажется, что у них есть отдельное слово, обозначающее сливовое варенье, но нет отдельного слова, обозначающего апельсиновое варенье.
На самом деле понятие ‘anger’ не более универсально, чем итальянский концепт ‘rabbia’ или русский концепт ‘гнев’. Говорить это - не значит оспаривать существование универсалий, свойственных всем людям, но значит при попытках идентифицировать их и нанести их на карту обращаться к межъязыковой перспективе.
2. ИНТЕРПРЕТАЦИЯ КУЛЬТУР ПОСРЕДСТВОМ КЛЮЧЕВЫХ СЛОВ
Еще раньше, чем Боас впервые упомянул четыре эскимосских слова для обозначения «снега», антропологи стали считать словарную разработанность показателем интересов, свойственных различным культурам, и различий между ними .
С того времени как Хаймс написал это, известный пример с эскимосскими словами для обозначения снега оказался поставлен под вопрос , но обоснованность общего принципа «культурной разработанности» как будто осталась неуязвимой. Какие-то примеры, иллюстрирующие этот принцип, не выдержали испытания временем, но, для того чтобы восхищенно принимать основной тезис, высказанный Гердером , нет необходимости считать убедительным то, как он иллюстрирует этот тезис:
Каждый [язык] по-своему обилен и убог, но, конечно, каждый по-своему. Если у арабов столь много слов для обозначения камня, верблюда, меча, змеи (того, среди чего они живут), то язык Цейлона, в соответствии с наклонностями его жителей, богат льстивыми словами, почтительными наименованиями и словесным украшательством. Вместо слова «женщина» в нем используются, в зависимости от звания и класса, двенадцать различных имен, тогда как, например, мы, неучтивые немцы, принуждены здесь прибегать к заимствованиям у соседей. В зависимости от класса, звания и числа «вы» передается шестнадцатью разными способами, и так обстоит дело и в языке наемных работников, и в языке придворных. Стиль языка состоит в расточительности. В Сиаме есть восемь разных способов сказать «я» и «мы» в зависимости от того, говорит ли хозяин со слугой или слуга с хозяином. (...) В каждом из этих случаев синонимия связана с обычаями, характером и происхождением народа; и повсюду проявляется творческий дух людей .
Тем не менее в последнее время критике подвергаются не только некоторые из иллюстраций, но и принцип культурной разработанности как таковой, хотя временами кажется, что критики не в состоянии решить, считать ли его ложным или же скучным трюизмом.
Например, Пинкер пишет со ссылкой на Пуллума : «По вопросу об антропологических утках отметим, что рассмотрение соотношения языка и мышления не будет полным, если не упомянуть Великое Эскимосское Лексическое Надувательство. Вопреки распространенному мнению, слов, обозначающих снег, у эскимосов не больше, чем у носителей английского языка» . Однако сам Пуллум высмеивает ссылки на пресловутое многообразие эскимосских слов для обозначения снега в несколько иных выражениях: «До последней степени скучно, даже если верно. Одно только упоминание этих затасканных, неразборчивых ссылок на легендарные ледяные глыбы позволяет нам презирать все эти банальности» .
По-видимому, Пуллум не учитывает того, что, раз уж мы установили принцип культурной разработанности, пусть на основе «скучных» примеров, мы можем применять его к областям, структурированность которых менее очевидна для невооруженного взгляда. Это и есть причина (или, по крайней мере, одна из причин) того, что язык, может быть, как это сформулировал Сепир, - путеводитель в «социальной действительности», т. е. руководство к пониманию культуры в широком смысле слова (включающем образ жизни, мышления и чувства).
Если кто-то найдет скучным, что, например, в языке хануноо на Филиппинах девяносто слов для обозначения риса , то для тех, кто не находит скучным сопоставление культур, принцип культурной разработанности играет основополагающую роль. Поскольку он весьма релевантен для данной работы (в особенности для главы, посвященной «дружбе»), мы иллюстрируем здесь этот принцип несколькими примерами из книги Диксона «Языки Австралии».
Как можно было бы ожидать, австралийские языки располагают богатым словарным запасом для описания культурно-значимых объектов. ...В австралийских языках обычно есть обозначения для различных видов песка, но может не быть обобщенной лексемы, соответствующей английскому слову sand 'песок'. Там часто имеется много обозначений для разных частей страуса эму и угря, не говоря о других животных; и могут быть специальные обозначения для каждой из четырех или пяти стадий, которые проходит куколка на пути от личинки к жуку.
Там есть глаголы, которые позволяют разграничить культурно-значимые действия - например, один глагол будет обозначать ‘удар копьем’ (‘spearing’) в случаях, когда траектория копья направляется вумерой, другой - когда действующее лицо держит копье в руке и видит, куда направлен удар, еще один - когда копьеметатель наугад тычет, скажем, в густую траву, в которой он заметил какое-то движение (в отличие от положения дел в английском языке ни один из этих глагольных корней не связан каким бы то ни было образом с существительным ‘копье’).