Специфику средневекового характера видят прежде всего в эмоциональной сфере. Возможно, эмоциональность средневековья сразу бросается в глаза историку ментальностей. У современной цивилизации достаточно средств, чтобы нейтрализовать воздействие слишком сильных эмоций на течение социальной и политической жизни. Управление и особенно стратегические решения должны находиться под контролем государственного расчета. Напротив, в феодальной Европе был распространен тип необузданного и фантазирующего правителя. И, можно предположить, дело заключалось не только в импульсивности властителей, но и в отсутствии представительных органов управления, процедуры коллективных решений, политической культуры гражданского общества. Политика считалась личным, семейным, клановым предприятием, религиозным подвижничеством, рыцарской авантюрой, но никак не работой подотчетных населению служащих и его избранных представителей. «Как правило, нам трудно представить чрезвычайную душевную возбудимость человека средневековья, его безудержность и необузданность. Если обращаться лишь к официальным документам, т. е. к наиболее достоверным историческим источникам, чем такие документы по праву являются, этот отрезок истории средневековья может предстать в виде картины, которая не будет существенно отличаться от описаний политики министров и дипломатов XVIII столетия. Но в такой картине будет недоставать одного важного элемента: пронзительных оттенков тех могучих страстей, которые обуревали в равной степени и государей, и их подданных. Без сомнения, тот или иной элемент страсти присущи современной политике, но, за исключением периодов переворотов и гражданских войн, непосредственные проявления страсти встречают ныне гораздо больше препятствий: сложный механизм общественной жизни сотнями способов удерживает страсть в жестких границах. В XV в. внезапные эффекты вторгаются в политические события в таких масштабах, что польза и расчет то и дело отодвигаются в сторону» [10, с. 20].
Но в средневековой эмоциональности усматривается не только повышенная интенсивность, но и крайняя быстрота смены состояний. Причем переходы происходят между полярными эмоциями: от восхищения к гневу, от подавленности к эйфории, от неуверенности к самодовольству. Обратимся опять к свидетельству И. Хейзинги. «Когда мир был на пять веков моложе, — пишет он, — все жизненные происшествия облекались в формы, очерченные куда более резко, чем в наше время. Страдания и радость, злосчастье и удача различались гораздо более ощутимо; человеческие переживания сохраняли ту степень полноты и непосредственности, с которой и поныне воспринимает горе и радость душа ребенка...
...Из-за постоянных контрастов, пестроты форм всего, что затрагивало ум и чувства, каждодневная жизнь возбуждала и разжигала страсти, проявлявшиеся то в неожиданных взрывах грубой необузданности и зверской жестокости, то в порывах душевной отзывчивости, в переменчивой атмосфере которых протекала жизнь средневекового города» [10,с. 7].
Указанную особенность психики историки ментальностей называют поляризованностью эмоциональной сферы.
Элементом средневековой чувствительности была нерасчлененность интеллектуальной и эмоциональной сфер. Под этим понимается такое состояние мыслительной деятельности, когда знание аффективно окрашено. Всепроникающая эмоциональность обволакивала в средневековом сознании самые абстрактные понятия. Отделить объективные признаки чего-то отличного отношения к нему было трудно. «Люди этого времени в их способах аргументировать не испытывали потребности в строгой точности... освобождаясь от нее под владычеством неистовых страстей» [9,187].
Средневековый человек, как его рисуют исторические источники, предстает перед нами чрезвычайно чувствительным. Слезы, рыдания, заламывания рук, обмороки часты как у женщин, так и у мужчин. Средневековый человек любил яркие, контрастирующие цвета, его притягивали драматические, часто кровавые зрелища. «Жестокое возбуждение и грубое участие, вызываемое зрелищем эшафота, были важной составной частью духовной пищи народа» [10,9]. Эту черту можно назвать сверхчувствительностью (гиперсеизитивностью).
Еще один факт, на который обратили внимание историки ментальностей, состоит в том, что наиболее аффективные виды восприятия — слух, осязание, обоняние — представлены в познании средневековья шире, чем в современном. Чувственная опора интеллектуальной деятельности наших дней — зрение. В средние же века люди в основном слушают, а не читают. Медики определяют болезнь по звуку и запаху. Музыка оказывает на людей глубочайшее впечатление. Л. Февр назвал указанную особенность строения восприятия визуальной отсталостью. Он считал, что люди средневековья и Возрождения еще не нашли достаточного применения для зрения в познавательной деятельности. «...Они не поместили его еще среди чувств, необходимых для познания полученных данных. Очевидная вещь: переход от качественного к количественному необходимо лежит в основе. того, что мы называем визуализацией восприятия» [9, 424].
На первый взгляд, И. Хейзинга трактует соотношение перцептивных модальностей в средние века иначе. «Основная особенность культуры позднего средневековья — ее чрезмерно визуальный характер. С этим тесно связано атрофирование. мышления. Мыслят исключительно в зрительных представлениях. Все, что хотят выразить, вкладывают в зрительный браз. Полностью лишенные мысли аллегорические театральные сцены, так же как и поэзия, могли казаться терпимыми именно потому, что удовлетворение приносило только то, что было зримо» [10, 318].
Но пишут И. Хейзинга и Л. Февр все-таки о разных вещах. И. Хейзинга — о позднем увядающем средневековье, о разложении его ученой культуры в бесконечных навязчивых визуализациях (и, с другой стороны, об экстатической власти музыки над тем миром). Историки же «Анналов» претендуют на обобщение перцептивного опыта средневековья в эпохальный тип восприятия. И хотя в культурной иерархии восприятий места разных перцептивных модальностей по периодам, странам, социальным слоям, разумеется, меняются, прикидка Февра в целом остается верной: средневековье в сравнении с нашим веком — визуально отсталая эпоха. Но речь идет, разумеется, о символических средствах выражения, а не об остроте зрения!
В сфере групповых отношений характерной особенностью средневековой личности был конформизм по отношению к своим и социальная агрессивность по отношению к чужим. Средневековую личность можно назвать корпоративной. Она вращалась в своей среде и принадлежала к своей касте (сословию, фамилии, общине, гильдии, цеху). Поэтому, как считают историки культуры начиная с Я. Буркхардта, «в средние века обе стороны самосознания — по отношению к внешнему миру и своему внутреннему «Я» — как бы дремали под одним общим покрывалом. Последнее было соткано из бессознательных верований, наивных воззрений и предрассудков, весь мир с историей представляется сквозь это покрывало в своеобразной окраске, я человек познавал себя только по кастовым особенностам или по признакам, различающим народ, партию, корпорацию, семью, — другими словами, понятие личности связывалось всегда с какой-нибудь общей формой» (1,157].
Сходным образом высказывается А.Я. Гуревич: «Средневековье имеет ясную идею человеческой личности, ответственной перед Богом и обладающей метафизическим неуничтожаемым ядром — душою, но не признает индивидуальности. Установка на всеобщность, типичность, на универсалии, на деконкретизацию противоречила формированию четкого понятия индивида» [2, 278].
Но советский историк писал о понятии (культурной категории) «личность». Корпоративная личность средневековья, как и политический человек античности, и люди родо-племенной архаики, — это один из типов поведений, хотя и преобладающий. Он хорошо отражен в социальных нормах эпохи, является ее эмблемой. Воспитание, социальная память, традиция воспроизводят и передают именно этот тип. Другие человеческие образы затушевываются и даже стираются. Но они, разумеется, есть. Любое общество знает не только безличных статистов, но и творцов с широким кругозором и неординарным поведением. Своей репутацией средневековый человек во многом обязан своеобразному складу учености, которая охотно обобщала и универсализировала, но мало интересовалась индивидуальными чертами человека и потому «опускала» их.
Редкий медиевист не отметит, насколько жизнь средневекового человека окрашена страхом. «Чувство неуверенности — вот что влияло на умы и души людей средневековья и определяло их поведение. Неуверенность в материальной обеспеченности и неуверенность духовная; церковь видела спасение от этой неуверенности, как было показано, лишь в одном: в солидарности членов каждой общественной группы, в предотвращении разрыва связей внутри этих групп вследствие возвышения или падения того или иного из них. Эта лежавшая в основе всего неуверенность в конечном счете была неуверенностью в будущей жизни, блаженство в которой никому не было обещано наверняка и не гарантировалось в полной мере ни добрыми делами, ни благоразумным поведением. Творимые дьяволом опасности погибели казались столь многочисленными, а шансы на спасение столь ничтожными, что страх неизбежно преобладал над надеждой... Итак, ментальность, эмоции, поведение формировались в первую очередь в связи с потребностью в самоуспокоении» [5, с. 302].
Но средневековый страх, как и остальные феномены ментальности тех веков, многосложен. И это потому, что в жизни была не только пугающая изменчивость, но и незыблемый порядок. Вряд ли какая другая эпоха имела столь хорошо разработанную иерархию небесных и земных сил. Над этим трудились отцы церкви и теологи, королевские министры и правоведы. Средневековье известно не только необузданными страстями, но также ученой схоластикой и юридической казуистикой. Человек того времени видел в Боге творца незыблемого порядка, в котором ему, человеку, отводилось незыблемое место.