Магнитофонные ленты, передаваемые из дома в дом, и живые голоса, подхватывающие песню от костра к костру, были словно отражением облика самого Визбора, веселого, желтоволосого, круглолицего парня в ковбойке, который не то пел, не то шептал, не то рассказывал:
Лыжи у печки стоят,
Гаснет закат за горой...
В самом начале шестидесятых мы недолгое время довольно часто встречались. Я переживал первую безоглядную влюбленность в его песни. С огромным допотопным магнитофоном в рюкзаке я таскался к нему на Неглинку, в старинный дом с широченной лестницей, в комнату о двух окошках, выходящих на скверик ЦУМа. Тот древний дом казался памятником архитектуры, где и жить-то неловко. Он и стал для меня с тех пор памятником — памятью о нем, о Визборе, о его стихах и о стихах, его окружавших: «И в этом доме два окна не спят из-за меня...» Записав тогда очередную катушку его песен, мы как-то заговорили о том, кто в каких бывал маршрутах, и он показал мне несколько горных пейзажей, свежо и романтично исполненных в гуаши. Я спросил: «И это тоже ты?» Он скромно улыбнулся и кивнул. Тут я брякнул: «Зачем ты разбрасываешься? Тебя сгубят твои таланты. Все разлетится». Улыбка его сошла; я подумал, что попал в больное место, я не возвращался более к этой теме.
Он был и впрямь ярко, раскидисто, нерасчетливо талантлив. Песни его уже пело студенчество, это был главный его козырь, дар, его судьба. Но еще писал он прозу, которую уже начинал, кажется, понемногу печатать. И эти гуаши на листах ватмана: «Зеленые озера да черточки лесов...» Главное же — этот, в секунду покорявший вас, уверенный артистизм его! Внешность проказника, «рыжего Шванке», и потаенная печаль в уголках рта — ясно же было, что кино не должно пропустить такого прирожденного артиста.
И не пропустило. Он сыграл свои роли, написал свои пейзажи, издал свои рассказы. Он прокрутился, пробезумствовал, пропел, проликовал, прогрустил отмерянные ему пятьдесят лет. Теперь, слушая его смеющееся пение, я думаю о том, что судьба соблазняла его, отманивала в сторону, отводила от главного его дара. От того главного, что он все-таки сделал.
Он создал современную студенческую песню.
Он дал своему поколению голос, дал жанр, и именно с его голоса, с его легкой руки пошло уже поветрие и явились менестрели следующих поколений — принцип был распознан, почин подхвачен, создалась традиция, артистическая система, оказавшая влияние на поэзию и ставшая ее частью.
Визбор немного потерялся в лавине, им самим вызванной. Аудитория множилась и дробилась; из студенческой среды новый песенный стиль взлетел в профессиональную литературную сферу, где немедленно воцарился Булат Окуджава; новая песенная культура пробудила дальние от студенчества края народа, всколыхнула массу, которую выразил и покорил Владимир Высоцкий. Визбор уступал первому в чистоте тона, второму — в темпераменте, в остроте и резкости типизма; он оставался, прежде всего певцом студенчества, романтиком послевоенного поколения, мальчиком от-тепельных лет, а жизнь бежала дальше. И сам он, Визбор, старался не отстать — гулял со своей гитарой счастливо и ярко; песенная его лирика летала над хибинскими и забайкальскими лесами, над ледниками Кавказа и песками Средней Азии — над всей сказочной страной по имени Хала-бала.
В нем было что-то от бродяги, от счастливого гуляки — в Визборе-репортере, Визборе-журналисте, Визборе-шутнике, Визборе-горнолыжнике, только иногда это запойное кружение вдруг осекалось в его стихе внезапной и непонятой тревогой:
... И лишь меня всё ждут в порту,
Где замолчат турбины Ту...
И кончилось. Замолчали турбины. Пришла пора собирать его стихи и вчитываться в них. Пришла пора понять то место, какое занял Юрий Визбор в нашей лирике. В истории новейшей русской поэзии.
Сложность была в том, что в официальную советскую поэзию он плохо вписался, хотя интонации, найденные Визбором-поэтом, были в ходу в лирике 70—80-х годов: и простое мужество, и неожиданная прямота исповеди; неофициальная же аудитория Визбора-певца — то самое студенчество пятидесятых—шестидесятых годов, которое когда-то первым расслышало его, — среда эта понемногу растворялась. Его давние слушатели — работающий костяк интеллигенции оттепельных и застойных лет — по ходу Перестройки стали сходить в тень.
Но эти люди не дали стихам Визбора забыться.
Иногда думается: вернуться бы сейчас в тот далекий шестьдесят первый год, когда сидели мы вдвоем около огромного доисторического магнитофона и рассматривали оранжевые и синие горы на его гуашках, а за окнами летел снег на кустарники у ЦУМа, вернуться и сказать: «Не думай-ка, брат, ни о чем! Разбрасывайся! Пой, пиши, рисуй, играй! Не бойся! Не пропадут твои песни! Не пропадут».
Или еще с его интонацией: «Уже изготовлены пули, что мимо тебя просвистят».
Так что же это за интонация?
Шутили: у Визбора даже гитара смеется! В его голосе искрилось какое-то полускрытое ликование, у него улыбались каждое слово, каждый звук; эта свободно играющая радость окрашивала любую песню, даже грустную. Вечер его памяти в декабре 1984 года (готовили для его живого пятидесятилетия, а вышел — траурный) показал, сколь прочна его популярность. Я не забуду этого гигантского зала: люди словно замерли от переполнявших их слез, но не решались их пролить — такие со сцены неслись ликующие, искрящиеся его песни. А в зале как раз и сидели постаревшие студенты пятидесятых годов, работающая интеллигенция...
Визбор был и остался ее поэтом, выразителем ее душевности, ее судьбы. Нашей судьбы.
Он — поэт товарищества, поэт контакта, поэт тесных человеческих связей. Это чувствуешь, когда сравниваешь его душевную контактность с потаенным одиночеством маленького солдата из песен Окуджавы, который если и скажет: «Возьмемся за руки, друзья...», то тут же и прибавит: «...чтоб не пропасть поодиночке». Или с крутой мятежностью героя песен Высоцкого: тот полагается только на свои силы, а если идет в связке, то опять-таки — потому что смерть его сторожит. А герой Визбора в связке и в цепочке —легко и естественно. Человек с рюкзаком и ледорубом на крутом склоне, на накренившейся палубе, за рулем мчащейся машины, за штурвалом взмывающего самолета — он всегда улыбается. Визбор — это тепло дружеских рук, улыбка солидарности, ликование встречи.
Его символы — тропа, уходящая в туман, тропа, по круче взбирающаяся к солнцу. Его язык — скупые жесты: мужская немногословность, стесняющаяся самой себя, как бы прячущая свою силу. Никакой выспренности, все почти по-домашнему просто: лыжи у печки, качнувшийся вагон, намокшая палатка... Дом на колесах. Романтическая мечта выношена не в воображении джеклондоновского героя, а в сознании реального послевоенного студента из тех самых детей войны, что выжили в страшные годы, выросли на «горбатых улицах», а потом, выучившись, освоив книжные премудрости, закинули за плечи рюкзаки и пошли осваивать эту землю. Визбор с его нехитрыми, покоряющими мелодиями, с его душевностью, с его улыбающимся компанейским обликом — романтик этого поколения. Поэт доблести, выпестованной в нежном и ранимом сердце. Поэт улыбки, в которой из-под уверенности бывалого человека все еще видно потрясение мальчика, глядевшего вглаза войне.
Все это имело смысл — в контексте его эпохи. Эпоха кончилась. Поколение Визбора, удерживавшее юношескую мечтательность, надеялось завещать свою мечту людям будущего, но люди будущего возмечтали о другом. «Крутое» поколение, выбравшее пепси, запело иные песни. С точки зрения нового поколения, не знавшего «общественных взлетов» и не желавшего ничего «принимать на веру», смеющаяся гитара Визбора была не более чем «прикол шестидесятников», мало, что значивший в реве мировой эстрады.
И вот внуки... Не думал я, что они подрастут так быстро и что именно их спрос выведет Визбора через каких-нибудь десять— двенадцать лет после его ухода в число самых «поющихся» авторов.
Почему именно Визбор? Или это связано с меняющимся психологическим фоном: с тем, что людей 80-х годов одолела по отношению к шестидесятникам презрительная непримиримость, а у людей 90-х по закону маятника возникла по 60-м ностальгия? «Потерянное» поколение, вышедшее из «эпохи застоя» с остервенелым (и понятным) желанием сокрушить все, что этим «застоем пахнет», в том числе и наследие губошлепов-шестидесятников, все чаще обнаруживает себя среди демократических развалин, а из-за спины уже поднимается новое поколение, для которого свобода (в том числе и свобода взять на прилавке диск Визбора — просто взять и купить, а не рвать из цензурной глотки и не переписывать тайком из верных рук), — эта свобода есть нечто само собой разумеющееся. И вот внуки начинают по-новому ощущать воздух, которым дышали деды, когда тайно вынашивали нынешнюю громкую свободу в тогдашних тихих песнях.
Конечно, до тогдашних страстей внукам — как до лампы. Но, может быть, именно тут и таится секрет того, что именно Визбор за пределами тогдашней «борьбы» оказывается самым «поющимся». Положим, Визбор легко вписывается в обязательные лейтмотивы своего времени, а Окуджава и Высоцкий с этими лейтмотивами воюют. Визбор пишет в 1956 году: «Мы учимся уверенно любого бить врага», в 1959-м: «Коммунизм возводить молодым», в 1970-м сравнивает стадион с «полем битвы», а в 1974-м славит «кожаную кепку, маузер в руке».
Люди следующего поколения, выломившиеся из комиссарских мифов и ушедшие в «глухую нетовщину», искали у отцов совсем другого. Они и у Окуджавы подхватывали не патетику «пыльных шлемов», а иронию «песенок протеста» (как с неподдельной аристократической невозмутимостью определил свой жанр сам автор «Леньки Королева»). О Высоцком и говорить нечего: весь из ярости состоит, из бунта.
А тут — никакого «протеста»:
Море синее сверкает,
Чайки белые снуют -
и идет на этом пейзаже солнечный, рыжий герой — ни на что не намекает, просто песенку поет.
На ЧТО «не намекает»?