Ницше часто обвиняют в отсутствии гуманности, но это не так: он просто резок на пороге XX века. Еще раз процитируем С. Цвейга: «В области познания «слепота — не заблуждение, а трусость», добродушие — преступление, ибо тот, кто боится стыда и насилия, воплей обнаженной действительности, уродства наготы, никогда не откроет последней тайны». И это касается в основном познания мира. Сам Ницше говорил еще более определенно: «Там, где кончается честность моя, я слеп и хочу быть слепым. Но где я хочу знать, хочу я также быть честным, а именно суровым, едким, жестким и неумолимым». Ницше нашел в себе смелость провозгласить, что христианское милосердие только расслабляет человека, которому необходимо мужество в этом жестоком мире. Ограниченность потомков превратила его теорию в способ оправдания своих преступных действий, так же, как марксизм в разновидность — религии, в которой важны не смысл, а буква. Судьба этих двух теорий прекрасно показала, что никакая философия не может быть поводом для экспериментов на политической арене.
В культуре XIX века поражает обилие великих имен, каждого из которых хватило бы, чтобы навсегда прославить свое время. Почему же так многолюден Олимп этого времени? Возникает впечатление, что веками дремавший вулкан наконец проснулся и выплеснул в мир потоки раскаленной лавы страстей, ума и таланта. «Преображением мира» назвал Пушкин суть европейской жизни. Действительно, веками освященный феодальный порядок с грохотом рушился, вовлекая в этот драматический процесс множество людей. Движение истории стало «вдруг до осязаемости наглядным. В одну человеческую жизнь вместились изменения, раньше доступные лишь историческому изучению». Пришедший на смену мир капитала уже успел обнаружить все свои противоречия, а французская революция не оставила никого в Европе бесстрастным, поставив человека перед выбором, кем же ему быть в этом мире — «молотом» или «наковальней», как говорил Гёте. Искусство XIX века, как и его философия, стало ареной, на которой осмыслялось, отражалось, продолжалось во всей своей полноте кипение жизни, где в образной системе вновь и вновь оживали чувства, мысли и поступки людей. Самым первым непосредственным откликом на “вихревое историческое движение” [там же], на крах просветительских идей, когда в мире, по словам гетевского Мефистофеля, установились “разбой, торговля и война” вместо свободы, равенства и братства, стал романтизм, охвативший не только искусство, но и другие стороны духовной жизни. «Романтизм сказывался как целостная культура, подобная своим предшественникам — Ренессансу, Классицизму, Просвещению».
Романтизм вырос из реакции на идеи Просвещения, некоторые из них сохранили себя и раскрылись в романтизме гораздо полнее, например, идея “естественного человека” Руссо, культ природы, проникновение в психологию своих героев, интерес к народному искусству, пробудившийся под влиянием культурологических взглядов И. Гердера. Романтический герой как бы вырос, выпрямился и разорвал рамки чистого рационализма: это человек страстей, которому тесно в обыденном мире. Он свободен от всякого рода ограничений, ему свойственны творческий склад характера и масштабность во всех его проявлениях. «Мы живем во времена гигантских, преувеличенных масштабов», — писал Байрон Вальтеру Скотту (1771 — 1832). Гёте отмечал, что такому герою присуще волнение, превосходящее его силы, а Байрон говорил о ярости, которая охватывает героя при виде несоответствия своих возможностей и замыслов. Романтическому герою (и автору-романтику) часто казалось, что история творится величием человеческой личности, и возникает галерея героев-борцов, могучих, необыкновенных личностей, выступающих в одиночку против всего мира с его пошлостью повседневности, героев гонимых и оскорбленных, романтически бунтующих против несовершенства реального бытия.
И показалось мерзким все кругом;
Тюрьмою — родина, могилой — отчий дом,
Восклицает байроновский Чайльд-Гарольд. Романтические герои: Каин, Манфред и Корсар — Байрона, Моби Дик — Мелвилла (1819—1891), Квазимодо — Гюго — по своим подвигам и деяниям часто равны мифическим героям античности. На раннем этапе развития романтизма герой выступал как «личность, разбуженная историческим процессом, представившем ей неограниченное, как казалось вначале, поле деятельности».
Романтики пытались преодолеть конечное во имя бесконечного, с гордостью утверждая:
Лишь тот достоин счастья и свободы,
Кто каждый день идет за них на бой.
[Гёте «Фауст»]
Могучее напряжение героической борьбы человека с роком, судьбой, которая “стучится в дверь”, со всем, что подавляет стремление человека к свободе, свету звучит в музыке Людвига ван Бетховена (1770—1827). Его, как и некоторых других романтиков, например, Петефи, Байрона, коснулось и личное несчастье — глухота, но, подобно романтическому герою-борцу, он преодолевает его, этот “несчастный бедняк, больной одинокий человек, воплощение горя в человеке, которому жизнь отказывает в какой-либо радости,— сам превращает горе в радость, чтобы нести ее миру! Он чеканит эту радость из своего несчастья, как он однажды сам сказал в том гордом слове, которое резюмирует его жизнь... через страдание — радость!” — писал Ромен Роллан.
Во второй половине века герой-энтузиаст, как бы устав от борьбы с несовершенным миром, уступает место одинокому мечтателю, разочарованному скитальцу, а иногда отчаявшемуся бунтарю или холодному нигилисту. Такой герой противопоставляет себя всему миру, его недовольство жизнью обретает характер “мировой скорби”, он остро ощущает несоответствие идеалов реальности. «Но как бы ни обособлялся романтический бунтарь, в его бунте... сохраняется жажда гармонии, воссоединения с миром, тоска по утраченной простоте и целостности». Эта жажда гармонии ведет писателей романтиков к поэтизации любви, к созерцательности и умиротворению (Гейне) или, наоборот, к ироническому взгляду на мир (Гофман), к сочувствию гонимым и страждущим (Жорж Санд) или к гордому одиночеству (Байрон). Огромен мир любви, в который ведут романтики. Именно здесь с особой силой проявляются все глубинные черты характера, эмоциональное богатство, которое тоже поднимает человека над эмпирическим царством пошлости, показывает огромную меру напряжения духовных сил лирического героя. Таким было творчество Г. Гейне (1797—1856), поэта, чей лирический герой то ироничен, то насмешлив, то восторжен, то патетичен. Его любовь безмерна и прекрасна:
Я вновь мучительно оторван
От сердца горячо любимой.
Я вновь мучительно оторван, —
О, жизни бег неумолимый!
Грохочет мост, гремит карета,
Внизу поток шумит незримый.
Оторван вновь от счастья, света,
От сердца горячо любимой.
А звезды мчатся в темном небе,
Бегут, моей пугаясь муки.
Прости! Куда ни бросит жребий, —
Тебе я верен и в разлуке.
Вся его ирония направлена против верноподданных филистеров, политиканов, пошляков, как, например, в стихотворении “Ослы-избиратели”:
Свобода приелась до тошноты.
В республике конско-ослиной
Решили выбрать себе скоты
Единого властелина.
Собрался с шумом хвостатый сброд
Различного званья и масти.
Интриги и козни пущены в ход,
Кипят партийные страсти.
Берет слово один из действующих лиц:
Осел я и сын своего отца,
Осел, а не сивый мерин!
И я заветам ослов до конца
И всей ослятине верен.
Я вам предлагаю без лишних слов
Осла посадить на престоле.
И мы создадим державу ослов,
Где будет ослам раздолье.
Гейне был одним из первых поэтов-романтиков, принявших участие в создании политической агитационной поэзии. Его стихотворение "Силезские ткачи”, может быть, впервые создает романтический образ рабочего, чье проклятье угнетателям звучит как грозное предупреждение будущих мстителей.
Мягкость и сострадательность к слабым мира сего сделали необыкновенно популярным творчество Жорж Санд и Диккенса. Романы Жорж Санд (1804—1876) наполнены знанием жизни сердца, сочувствием к гонимым, отзывчивостью к чужому страданию и мечтой об идеальном герое. Все это подняло ее «к вершинам духовной культуры века и заставило даже самые скептические умы приносить ей ...дань уважения и восхищения». Диккенс (1812—1870) создал гимн домашнему очагу, сформулировав мысль о «разумности не ума, а сердца». Он показал, что не деньги приносят счастье его беднякам, а чистое, преданное, самоотверженное сердце, нарисовал контрасты Лондона, контрасты добра и зла, и его трогательная вера в непременную победу первого над вторым сделала его романы непреходящей ценностью гуманизма XIX века.
Среди романтиков были и те, кто искали пути ухода от тягот жестокого мира в фантастических, легендарных, мифологических картинах, запечатленных на страницах, полотнах, в музыкальных произведениях. Мрачные фантазии Гофмана (1776—1822) (его сказка «Щелкунчик» стала балетным спектаклем в России) с иронией описывали нравы современных немецких обывателей, попавших в необычные обстоятельства; композитор Р. Вагнер (1813—1883) в операх «Летучий голландец», «Тангейзер», «Лоэнгрин», «Тристан и Изольда» использовал легенды, возникшие в эпоху географических открытий XVI века, в средние века — о кающемся рыцаре-миннезингере Тангейзере (XIII век), о защитнике обиженных женщин Лоэнгрине и трагической любви Тристана и Изольды (X век).