Между тем Репин оставляет Тенишевскую мастерскую. Боязнь остаться без учителя заставляет Честнякова вновь поступать в Академию. Несмотря на ходатайство мэтра, повторная попытка поступить не удалась... И все же в январе 1902 года он был принят вольнослушателем в Высшую художественную школу при Академии, но определили его не к Репину, а в класс П. Е. Мясоедова, В. Е. Савинского, Я. Ф. Ционглинского. Не прошло и года — в январе 1903-го Честняков оставляет Академию.
В письме к Репину от 10.04.1902г.:
“Неизмеримо глубока душа твоя, великий народ. Нет народа более скромного и более гордого, чем ты. И скромностью твоею, гордостью кичливо пользуются наглые люди: необъятно для них любвеобильное сердце твое и недоступны твои высокие идеалы.
И терпит, все терпит великий народ, все еще не исстрадалось сердце его, — и поет он песню свою беспредельной глубокой тоски о чудесно прекрасной жизни...”
Честняков понимал, что за салонными фразами типа “народное искусство” ничего истинно народного нет: “Город с его культурой во всем превосходстве над деревней... А это не совсем так. Не опасайтесь, что низко вам спускаться с пьедестала, может быть он не так высок”.
После посещения в 1902 году в Петербурге кустарной выставки художник писал Репину:
“Кустарная выставка. Бедный народ: ты снес сюда за тысячи верст уже последнее свое достояние. — Разве они поедут к тебе? Нет, ты им привези, хоть последнюю курицу продавай. Вижу, как задавлен и материально, и духовно — бедность во всем. Твои подражания европейским образцам слабы, потому что ты и беден, и не имеешь знаний. Самобытность тоже исчезает: нужда доканала тебя — до искусства ли тут, да и вынужден стыдиться высказывать свою душу, ты забит, скрываешь себя, знаешь, что не уважают тебя.
Княгиня Тенишева выставила сани, дуги, балалайки, расписанные Малютиным. Дуги проданы по пять рублей. Если бы делал мужик, я сказал бы: “Как хорошо, самобытно” и по возможности помог бы пойти дальше в искусстве. Но это делал Малютин, и я говорю: “Скучно это подражание”. Я много видел подобных вещей в простом народе;хоть искусство и должно проникать во все скважины жизни, но мы еще так бедны для этого, и мне жаль Малютина, что он не смог найти более серьезного приложения сил...
Действительно ли вы уважаете русскую нацию? Если да, то покажите на деле: во всем, в государственном строе, во всех деталях жизни, до сих пор Русский человек вынужден был скрывать свою душу…
Взял бы я бич и выгнал вон толпу праздных людей с кустарной выставки...”
Лето 1903 года. Честняков в Кинешме. Попытка помочь семье продажей картин не удалась. Осенью 1903-го он снова едет поступать на курс к Репину. И снова — не судьба... Оставляет Петербург — до мая 1904 года занимается в Казани в натурном классе под руководством Скорнякова и Игишина. Затем опять Петербург. Январь 1905-го. “Кровавое воскресенье” — начало конца. Честняков участвует в демонстрациях протеста и попадает под надзор полиции, поставив тем самым крест на Академии.
Но решение, видимо, было принято еще раньше — после пятилетних мытарств он возвращается в деревню в ноябре 1905 года. Остались строки:
О, нет — холодный город для меня
И чужд, как будто не родня...
А в записной книжке:
“... Уехал — спас свою душу от соблазна. Художник должен быть чист перед совестью.”
Дружба со многими и многими осталась, о чем свидетельствует переписка с И. Е. Репиным, К. И. Чуковским, а позже — с С. М. Городецким, А. П. Чапыгиным и др.
Из письма к Репину от 23.04.1902г.:
“Прости, добро — милое, кроткое дитя... Прости, наука — мудрый, благородный старец, — знаю: ты бы развернул передо мной вселенную. Прости, борьба за правду — мужественный, прекрасный юноша: мы бы с тобой вмешались в судьбы мира, повели бы легионы на брань. Прости, жизнь, полная чар, — идиллическая блаженная жизнь, поющая, благоухающая... Меня зовет к себе искусство!” Так может говорить монах, уходя в затвор, принимая тяжкое послушание. А дальше — слог философа: “Красота — святое. Что не свято, то не красота. Борьба святого с грехом — это борьба красоты с безобразием, формы с хаосом, бытия с небытием, света с тьмою... Красота — свет, созидание, творчество, вечность, жизнь...”
“Красота так же неуловима, как воздух, как эфир, как гармония тени вселенной. Грубая, механическая, животная красота ниже ее — гармонии вселенной. Красота сама в себе награда живущему. Порочные люди несчастны. Грех низводит степени прекрасного. И всякий за себя ответственен и за других также…"
Дома надо помогать престарелым родителям, сестрам. Работ невпроворот, но нежное пристрастие к детям находит время : он устраивает с ними праздники, представления, сочиняет сказки, мастерит музыкальные инструменты: дудочки, гармошки, свирели... учит грамоте.
И для кого я пою и играю на лире?
Ах, и песен своих не могу я отдать
за сокровища в мире,
И славы не нужно, и мненье людей
И мила мне одна лишь улыбка детей.
К этой поре относятся его утопии, сделанные то в форме классического стиха, то фольклорной легенды, бесконечный роман о Марко Бессчастном, писавшийся во множестве вариантов всю жизнь: Греза, феи, крылатые люди переходили из рукописи на полотно и с полотна на сцену... Из овина он построил себе дом-театр, на чердаке которого (как он говорил — “шалашке”) и жил. Там собралась у него и библиотека: классика, столичные журналы, христианская литература, жития святых...
Ефиму Васильевичу не суждено было завести семью. Всю свою долгую жизнь любил он одну женщину — Марию Веселову, которую родители выдали в деревню Ложково. Сколько длилась эта любовь — столько писался роман о Марко Бессчастном:
…А я уйду теперь же в келью
И музы будут там со мной,
И стану я играть свирелью,
И разговаривать с луной.
Из записей А. Назаровой:
“Отец и мать Марии Михайловны родились в Шаблове. Они два раза обгорали и мать ее вдовела два раза. Семья у них была большая и потому родители Ефима Васильевича считали их бедными и не отдали Ефима за Марьку. Ее отдали насильно за Петрована Смирнова. Ефим Васильевич даже написал книгу “Марька”. После свадьбы она сильно затосковала, пришла побывать в Шаблово, и там стоял Ефим Васильевич. Он подошел к ней и спросил: “Ну как живешь, Марьюшка?” “Плохо, — говорит, — Ефим, не могу привыкнуть”. Он говорит: “Запечатано у меня сердце”. Она до самой смерти жалела Ефима Васильевича. Когда она болела уже перед смертью, лежала в Кологриве у дочери, он пришел к ней попрощаться, крест ей принес и все стоял у постели и говорил: “Марьюшка, я был сейчас на кладбище. Там, — говорит, — очень тихо, пташечки-то весело поют, шишочки с сосенок валяца. На этом свете, Марьюшка, мы с тобой не сошлись, на том свете мы с тобой сойдемся”. Заплакал и вышел. Как только он с ней простился, ушел, она сразу скончалась.”
В марте 1913 года Честняков делает последнюю попытку изменить свою жизнь: он привозит в Петербург новые удивительные полотна. Здесь, казалось ему, найдет он понимание...
Черновик письма к неизвестному адресату:
“В начале марта сего 1913 года приехал в Петербург, занимался до конца года в академической мастерской профессора Кардовского. Желал бы совершенствовать свои произведения и рисовать новые. Но нет нужных средств к существованию вообще и никакого запасного капитала нет у меня...
Перед Вами стоит человек, ищущий себе преимущественно художественного труда. Но если нет такого, то согласен принять работу другого рода, даже физическую. Хотя бы временно. Могу работать руками, ногами, писать, рисовать картины, портреты, иллюстрации, делать копии с картин музеев, декорации. Учить детей грамоте и репетировать более старших возрастов всем предметам... лепке, рисованию.
Есть стихотворения, сказки.
Могу декламировать в театре, петь и играть — вообще представлять, тем более, что это искусство также входит в предмет моих целей. У меня много лепных работ: фигурки людей в разных костюмах, всех возрастов и постройки разных мотивов своей композиции.
Я ищу хлеба и в данное время согласен был исполнять хотя бы и розничную малую работу — то здесь, то там; у одного на рубль, у другого на четвертак и т. д. Конечные же цели у меня — деятельность в деревне. И вообще желал бы ознакомиться в городе по возможности с делами всякого рода: живопись, скульптура, музыка, архитектура, машиностроение, агрономия, языковедение, астрономия, науки оккультные, театры и кинема и т. д.”
Из письма к Н. Абрамовой в Кинешму (лето 1913г.):
“У И. Е. Репина во второй раз был весной. Он спрашивал, принес ли литературу. Но в этот день ничего не пришлось читать. Много времени пошло на показание работ — живописных и лепных, которые у меня были с собой. “Выставляйтесь на “Мир искусства”, — говорит Репин. Публике и ему нравились работы (как высказывали). Были внимательны. Замечания: “Фрески... Русский Танагра...” Из публики, кажется, желали приобресть. Но я высказал, что глинянки совсем непродажны. А из живописных могут быть проданы некоторые.
Еще Репин направлял меня к барону Врангелю, заведующему скульптурным отделом Императорского Эрмитажа. Но в музей помещать не желал бы (по крайней мере теперь), — цели не те, еще не выполнены.
Приглашали выставлять лепные фигуры на выставку в Париж при Салоне. Но я не согласился...”
Черновик письма к неизвестному, 1913г.:
“Таскаюсь с грузом по городу (верст по семи может быть). Пальто изорвалось на плечах от лямок. Смотреть, кажется не скупятся… Но для дела толку никакого. Знакомлю со своими произведениями и идеями”. 18