Смекни!
smekni.com

Ефим Васильевич Честняков (стр. 1 из 4)

А. В. Грунтовский, А. Г. Назарова.

Ефим Васильевич Честняков родился 19 (31) декабря 1874 года в деревне Шаблово Кологривского уезда Костромской губернии в крестьянской семье. Он был, не считая двух сестер, единственным сыном-кормильцем. Таких детей, на которых со временем ложилось содержание семьи, называли честняками. Отсюда и фамилия.

Ефиму Васильевичу дано было родиться поэтом в самом исконном, святом смысле этого слова. Нужда и труд не омрачили детских воспоминаний, но с самых первых шагов подвигнули его на чудесную стезю. Не всякому дается до преклонных лет сохранять живую детскую веру в красоту божьего мира: “Утро... Я пробудился... Едва брезжит свет, еще не рассвело. В избе тихо и никого нет. Только мухи пролетывают, да тараканы шуршат по стенам... Постель, где лежу, на полу. У лавки — светец. Холодные уголья в корытце, и на полу лучины. Хлоп-хлоп, хлоп-хлоп... хлопают мялки. Мнут лен в деревне. Тук-тук, тук-тук — молотят на гумнах... Мне жутко в избе одному. Поднялся на постели и к окну подошел... На улице иней белеет как снег. А может, уж это и снег навалил... Из избы я выбегаю в одной рубашонке...”1 “А в голбце чуда были. Жили соседушко да кикимора — на подволоке и под подволокой. Особенно под лестницей — тут место такое... Словно мизгиревы тенета. А лизун жил за квасницей в трубе да в овине, а лубяная труба выходила на стену сбоку. Когда я заглядывал в трубу с голбца, там все была сажа и светилась как будто черным лаком покрыто... Светилось сверху и слышно было в трубе у-у-у...”

Из письма к И. Е. Репину от 18.12.1901г.:

“У меня страсть к рисованию была в самом раннем детстве, лет с 4-х, точно не знаю. Мать моя отдавала последние гроши на бумагу и карандаши. Когда немного подрос, каждое воскресенье ходил к приходу (4 версты) и неизбежно брал у торговца Титка серой курительной бумаги, причем подолгу любовался королевско-прусскими гусарами, которые украшали крышку сундука, вмещавшего весь товар Титка. В храме особенной моей любовью пользовались Воскресение и Благовещение. Когда идут в город, то со слезами молил купить “красный карандаш”, и если привезут за 5 к. цветной карандаш, то я — счастливейший на земле и готов ночь сидеть перед лучиной за рисунком. Но такие драгоценности покупались совсем редко, и я ходил по речке собирать цветные камешки, которые бы красили. У отца тщательно хранились несколько лубочных картин — подарок мирового посредника, научившего отца грамоте. Ко мне приходили дружки, дети деревни, рисовать и выстригать им, причем работал “исполу”, т. е. половина бумаги, которую принесут, идет мне (это такая ценность), другая используется для них. Все дни напролет проходили в рисовании, выстригании. Девкам и бабам делал петушков и разные финтифлюшки на сарафаны. В подробности вдаваться не стану. Как мучился, исследовал, добивался... Впервые карандашный рисунок увидел в комнате учительницы — контур дерева, обыкновенная плохая копийка. Но я был в восторге. Отчего у меня так не выходит? Ломал голову, всматривался в деревья, хлестал ветвями и сучьями по снегу и смотрел на отпечаток — не увижу ли чего, что бы помогло разрешить загадку. Учительница не могла мне помочь: она совсем не рисовала, этот рисунок кто-то подарил ей.

В самом раннем детстве сильнейшее влияние имела бабушка. Она много рассказывала сказок про старину, которую любила и хорошо умела передавать. Дедушка был мастер рассказывать про свои приключения: как два раза ходил пешком в Питер (за 1000 верст) депутатом от мужиков хлопотать перед барином, как отбегался от солдатства и пр. Он рассказывал и сказки, и не забуду, как чудно рассказывал. От матери слушал сказки и заунывные мотивы. Отец перед праздниками вслух читал Евангелие. Поэзия бабушки баюкала, матери — хватала за сердце, дедушки — возносила дух, отца — умиротворяла... Вот обстановка моего детства со включениями тетушек, дядюшек, молодых и старых, девушек и замужних, и деревни с ее незамкнутой, общительной, свободной жизнью.”

Потом была деревенская школа в деревне Крутец, что в полутора верстах от Шаблова. “По деревенским воззрениям того времени учиться грамоте я запросился рано. В деревне учил по буквослагательному способу дядюшка Фрол. Меня не хотели пускать, но я плакал, и отвели к Фролу шутя — прибежит-де обратно. Но я не пришел, стал так славно учиться, что дядюшка Фрол написал даже похвальный лист. На следующий год в версте от деревни открылась земская школа, и я поступил туда. На мое счастье учительница была хорошая. Так как учился я славно, то учительница и поп очень советовали по окончании курса поступить в уездное училище, но родители и слышать о том не хотели. “Иль у сокола крылья связаны? Иль пути ему все заказаны?” — вдохновлялся я Кольцовым и тосковал. Годы шли в неравной борьбе, и так и остался при них, если бы в одно прекрасное время не улепетнул из родительского дома в город. Уже месяц прошел от начала занятий, но смотритель принял меня без экзаменов. Родители заметили, что, видно, делать нечего...”

В кологривском уездном училище преподавал рисование Иван Борисович Перфильев — первый профессиональный учитель Честнякова, он же ставил в Кологриве самодеятельные спектакли. Театр, живопись, поэзия слились в сознании Ефима в единое целое. Так на всю жизнь и осталось у него: писать пейзажи стихами, рассказы — красками и все это вместе — одна драма, одна судьба.

Окончив в 1889 году кологривское училище Честняков поступает в учительскую семинарию (село Новое Ярославской губернии). Он писал: “Что касается семинарии, то без ненависти не вспоминаю ее. Прощу ли когда-нибудь наставникам и тому обществу, которое поручило им преступную роль исполнять бесчеловечные выкладки, убивающие молодые силы? Но как ни старались засорить голову и помешать работать мысли, — напрасно... Книги и даже учебные предметы давали материал для обобщений, и мой ум, привыкший самостоятельно вдумываться, хоть и с грехом пополам...... Но выработал свое мировоззрение. Фундамент получил, постройка здания началась по окончании семинарии, когда наступил последний фазис в моем развитии — критическое отношение к жизни во всей ее сложности”.

В 1894 году, получив звание народного учителя Ефим Васильевич назначается в село Здемирово Костромского уезда. Здемирово соседствует со знаменитым селом Красным — на Волге, с мастерами которого художник, возможно, общался.

Через год его переводят в Кострому в училище при приюте для малолетних преступников.

Кострома — город почти европейский. Ефим Васильевич работает, учится, читает. Его интересы широки: классическая литература, философия, педагогика.

Приезжая помогать родителям в деревню, Честняков познакомился с Александром Васильевичем Пановым, что служил в селе Илешеве в четырех верстах от Шаблова. Скромный и разносторонне образованный батюшка становится другом и духовным отцом Честнякова. “...Ал. В. Панов был тогда моим идеалом. Давно уже, но в душе живет и теперь...” — вспоминал 30 лет спустя Ефим Васильевич.

В 1896 году Честнякова назначают учителем в село Углец Кинешемского уезда. Что было причиной ежегодных переводов — мы не знаем, но также дадено будет ему бродяжить позже в Петербурге. Господь посылал ему людей, книги, события, с тем чтобы заточить потом на полвека в Шаблове?... Но это все впереди, а пока — четыре года в Кинешме — опять учеба, книги, театральные подмостки. Пометки на полях журналов и книг сохранили его читательские впечатления — мысль зрелую и ищущую.

В декабре 1899 года, заручившись письмами своих кинешемских друзей-меценатов, собрав свои рисунки и картины, Ефим Васильевич отправляется в Петербург в надежде поступить в Академию Художеств. Но... образовательный ценз — провинциальная семинария не давала гимназического образования. Честняков получает разрешение заниматься в скульптурном музее Академии. Новые друзья отправляют его в Куоккала к Репину просить о помощи — взять в ученики. Илья Ефимович почувствовал будущее в скромном провинциале и помог устроиться в Тенишевскую мастерскую, где он сам и преподавал, а с ним — А. Куренной, П. Мясоедов, Д. Щербиновский, старостой группы был И. Билибин.

Приверженцы “Академии”, мирискусники, поклонники импрессионистов и передвижников, поэзия символизма, столичный театр, опера, музеи... прозрения и искушения обступают со всех сторон.

Тогда же он пишет:

“Борьба за правду осуществляется через искусства поэзии, музыки, живописи... Искусство и простой быт (родной край) влекли меня в стороны, и я был полон страданий и думал, и изображал, и словесно писал: меня зовет искусство и, может быть, соединю вас всех воедино и выведу миру...”

Единственная фотография Честнякова относится к той поре. Позже он не любил сниматься, хотя сам мастерски владел фотоаппаратом и запечатлел для нас множество своих земляков. На этой фотографии перед нами 26-летний, скромный, европейски образованный человек. В нем что-то от Есенина, а еще больше от Пастернака. Аристократизм. А еще — спокойствие. Физическая и духовная сила. Застенчивость...

В те годы Честняков добивается первых успехов. Его работы оценил Репин: “Талантливо. Вы идете своей дорогой, я вас испорчу... Гордый вы человек... Вам нужно учиться. У вас способности. Держите в Академию. Вы свои эскизы берегите... Да, да, вы художник... Красиво... Вот и продолжайте дальше... Кисточкой заканчивайте как вам самому нравится... Вы уже художник. Это огонь, это уже ничем не удержишь. Что еще сказать Вам? Участвуйте на выставках... Создавайте себе имя... Выставляйте на “Мир искусства”...

Отчего же гордый! Нет, не гордый, но будучи усердным учеником, уже имеющий какое-то свое, высшее мнение. Сохранилось несколько работ той поры, близких к мирискусникам. Такие картины, как “Двое”, “В кафе” — это откуда-то из Парижа. А еще иллюстрации к Шекспиру, Гауптману, копирование полотен в Эрмитаже и одновременно — фольклорная тема...

Из письма Честнякова Репину от 12.12.1901г.:

“Все Ваши ученики работают спокойно под Вашим руководством, а я несчастный, менее всех их учившийся, — обречен учиться самостоятельно, как Бог на душу положит, т. к. всем существом своим принадлежу к Вашей школе (да простятся мне эти слова, если не гожусь для них). Вся суть дела в том, что не могу я профанировать свою русскую душу, потому что не понимают, не уважают ее; и не хочу ее заменить скучной, корректной, лишенной живой жизни душой европейца — человека не артиста, полумашины. Поэтому мне и приходится замыкаться в себе. Потому что в стране мы не хозяева: все обезличевшее себя заняло первенствующие места, а великое русское — пока вынуждено молчать до “будущего”.