"И когда мы с вами попадаем в церковь, - читаем в сценарии - куда бы ни упирался наш взгляд, везде мы видим работающих людей. Отовсюду шел треск ломаемого дерева, который и будет служить лейтмотивом всей сцены в церкви" (с. 256).
Ржешевский задавал интонацию: все происходящее "должно носить характер величайшего народного празднества. Здесь не должно быть допущено неправильного съемочного толкования. Здесь – никакого мрака, здесь все светло, радостно и предельно празднично". Эйзенштейн снимал именно так. Живописно, светло, в особом, завораживающем ритме. Согласно воспоминаниям, шумовое оформление эпизода – звук ломаемого иконостаса был не натуралистическим сопровождением изображения, а методикой разрушения целого мира. Когда женщины попадали в алтарь, из купола проливался яркий свет. Колхозницы вытаскивали парчовые саккосы, примеривали на себя пустые оклады икон. Какой-то казачок сидел в митре, нахлобучив ее набекрень, как папаху. Кто-то прокричал "Бабоньки, запевай!" - и очень красивая женщина, по замыслу Эйзенштейна, начала петь "По долинам и по взгорьям…"
"И вот перед нами, - продолжает Ржешевский, - против бывшего изображения Саваофа, примостившегося в облаках, высоко на стене церкви стоял один из представителей этого русского народа с ломом в руке и, другою крестясь, говорил, раздумывая:
- Ну, как бы мне это, гражданин, спустить вас с небес на землю?..
Другие рядом высаживали иконы какой-то божьей матери, причем вынимавший из рамы иконы, мужик говорил божьей матери:
- Ну, довольно, старуха… Насиделась, хватит…Вылезай…"
Далее, согласно сценарию, на экране бушевал контуженный в 1-ю мировую войну великан, сводя свои счеты с Богом. Пионеры, "третье поколение большевиков", пришедшие с сельским учителем, рассуждали о вере:
"И какая-то девочка-крошка спросила:
- Ну а чему молились?
Уже вытирая пот платком, отвечал измученный руководитель:
- Молились вот этим деревянным разрисованным доскам, которые назывались иконами и которые были развешены в этих храмах.
… и какой-то маленький клоп проговорил:
- Чтобы я еще раз когда-нибудь пришел в церковь…Можете быть уверены. Это же ерунда, и ничего больше.
- Как вы изволили выразиться?..- спросил клопа-октябренка старик среди стариков.
- Ерунда, - проговорил с расстановкой крошка.
- Вам виднее, конечно, - проговорил с почтением старик. Это мы темнота. А вам и карты в руки. Вы люди культурные.
- Марксисты, - проговорил другой старик.
- Академики, - проговорил третий".
(А.Г. Ржешевский, с. 262).
В эпизоде "Разгрома церкви" происходил страшный перевертыш: "отцами" становились дети-"марксисты". А взрослые оказывались растерянными и приниженными, отсталыми, одним словом, "темнота". Что-то фантасмагорическое есть в сценарии Ржешевского. Можно только догадываться о том, как усилил это ощущение Эйзенштейн в фильме, перепугав начальство. Возможно, он снимал трагедию о вине непослушного сына и грозного отца, не пощадившего отпрыска, на чем настаивает Клейман. На деле выходило что-то иное, инфернальное, кликушеское. При удивительной красоте кадра, по сути - шаманство, шабаш, свистопляска.
"И пелась песнь, и, орудуя наверху, чуть ли не под сводами храма, где-то на корпусе алтаря, около самого "святого духа", какой-то парнишечка-комсомолец кричал, что-то швыряя вниз:
-По-бе-ре-гись!...
…- Поберегись! – орет басом красивый, бодрый старик, напирая плечом на плавно падающий целый иконостас с архангелом Гавриилом и прочими…
… И кричал мальчуган басом, барахраясь на длинных и могучих руках старика:
- Только урони… Только урони меня…"
Это действительно был символический эпизод разрушения "старого мира", попрание небесной иерархии – Отца Саваофа, Сына Божьего, Христа, Святаго Духа, Пресвятой Богородицы, Архангела Гавриила "с прочими". И утверждение новой вертикали – начальника политотдела "дяди Васи" - духовного отца Степка, председателя Тургеневского сельсовета Егора Петрова, председательницы колхоза Прасковьи Осиповой, чудесных ребят – комсомольцев, пионеров и октябрят.
В отечественном кино, пожалуй, нет, да и не было, более явного киновоплощения богоборчества.
Почти добровольная смерть беззащитного Степка от рук деспотичного отца, цитирующего Библию, авторами осмысливалась как неизбежная жертва во имя светлого будущего. Как условие укрепления духа и преодоление панического ужаса смерти, засевшего в атеистическом сознании. Именно против этой жертвы – "слезинки ребенка" - и восставали Ржешевский с Эйзенштейном, крещенные, и в детстве не чуждые Православию. Возможно, они не смогли простить своим отцам их деспотизма. Должна была быть какая-то особая, тайная причина, чтобы бросить столь дерзкий вызов Творцу. У каждого в революции был свой резон. Самое страшное, заключалось в том, что отцы ослабели и не смогли сдержать тот "мрачный огнь желанья", что вспыхнул в душе молодых под знаком свободы. "Железная воля партии" направляла все сметавшую стихию в нужное ей русло.
В финале "Бежина луга" доктор, по просьбе пионеров, на мгновение возвращал смертельно раненного Степка в сознание, чтобы тот улыбнулся им, а ленинцы отдали герою салют. "Духовный" отец Степка, бородатый "дядя Вася", рассказывал умирающему мальчику (согласно сценарию) сказочку не про колхоз, а про… "Курочку-Рябу". В конце 90-х Андрей Кончаловский снимет свою версию "Курочки-Рябы", подведя тем самым черту под "реформаторством" русской деревни в ХХ веке.
Если Эйзенштейн стал создателем "интеллектуального кино", то Александр Ржешевский прослыл родоначальником "эмоционального сценария". Иначе не определишь тот род литературы, который вышел из-под его пера, подтверждая мысль А.П. Чехова о том, что "за новыми формами в литературе всегда следуют новые формы жизни (предвозвестники)…" (С-17, 48). Алогизмы и абсурдизм происходящего в реальности с трудом укладывались в советскую доктрину - ересь неверия, бунт против Бога. За этим неизбежно следовало разрушение храмов, распад семьи, непочитание живых традиций.
Можно сказать, что на всех исторических поворотах взаимоотношения отца и сына оказывались той коллизией, которая проясняла суть эпохи перемен.