Смекни!
smekni.com

Творчество Г.А. Товстоногова (стр. 6 из 8)

Георгий Александрович был безумно веселый и смешной, какой смешной он был на море. Плавать абсолютно не умел. То есть по-собачьи мог проплыть в нашей любимой Ялте буквально несколько метров. Но безумно любил трендеть. В хорошем смысле: болтать, рассказывать анекдоты. Он конечно, был магически притягивающей личностью: около него собиралась компания людей, которые, я даже не знаю, ради чего приехали в Ялту. Они не плавали, не загорали, а сидели под навесом возле Георгия Александровича и слушали. А он наблюдал за женщинами и спрашивал: "Ира, почему все женщины переодеваются в раздевалке, а вот эта дама переодевается все время передо мной?" Значит, говорю я, она таким образом хочет вам понравиться. "Но у нее же почти нечего снимать", - и смеется.

Знаете, Георгий Александрович, конечно, был интровертом. А всем людям, которые как бы попадали в поле товстоноговского внимания, нужно было человеческое тепло, участие. Георгий Александрович был на это не способен. Ну, просто от природы это ему было не дано. Он должен аккумулировать в себе энергию, а не отдавать ее, иначе он не был бы Товстоноговым. Но я понимала, что от этого не должны страдать люди. Значит, надо знать дни рождения, когда какие юбилеи, звания, позвонить, соединить, дать трубку к уху. Вот заболела Эмилия Анатольевна Попова, великая наша трагическая русская актриса, которая играла Ирину в "Трех сестрах", Татьяну в "Мещанах". Равной ей по темпераменту, по внутренней силе актрисы нет. Так вот она попала в очень сложную ситуацию, в институт Бехтерева. Я не хотела смерти человека на постели только от сознания того, что пока ты работаешь - ты нужен, а когда ты сошел с дистанции, то уже никому не нужен. И я знала - сама помыкалась по больницам, - что такое получить знак внимания от Товстоногова. Кладу листок бумаги на стол и говорю: Георгий Александрович, пишите письмо Эмилии Анатольевне, мы едем к ней в больницу, передадим". Это письмо до сих пор у Эмилии Анатольевны висит дома на стене. К ней ходит одна наша костюмерша и рассказывает, что оно просто вернуло ее к жизни. Там написано: "Дорогая Эммочка, вы великая русская актриса. Я без Вас на могу. Вы будете играть роли. Вы должны немедленно поправиться. Ваш Товстоногов". Каких-то несколько фраз, и человек жив.

Я много раз видела, как Георгий Александрович мучился, терзался, когда он должен был от кого-то отказаться, с кем-то проститься. В театре это процесс естественный - ведь труппа должна обновляться, должна быть мобильной, а для этого нужен приток молодых актеров. Но это всегда сопряжено с человеческими драмами. Потому что это судьбы людей. Попробуйте отказаться от артиста - куда он пойдет, на что он будет жить? Для Товстоногова это были муки адовы. Он принимал решения мучительно и очень трудно. При том, что понимал: чтобы корабль, то есть театр плыл, нужно быть жестоким. Мягкость и доброта в этом деле не приводят к художественному результату. Это не собестеатр. И, конечно, человек, когда выбирает профессию актера, должен понимать, что профессия эта жестокая. Что ты зависишь от кого угодно, только не от собственной воли. Ты зависишь от воли режиссера, от пьесы, а вся мировая драматургия вообще рассчитана на большее количество мужских ролей, чем женских. Это же ясно. Так что в этом смысле Георгий Александрович был человеком мучавшимся.

Товстоногов не выносил праздники. Ни 7 ноября, ни 1 Мая, и тем более 8 Марта. И я с ним солидарна абсолютно. Потому что если ты женщина - то женщина каждый день. И все-таки мужчины театра нас собирали, и мы праздновали 8 Марта не в марте, а в мае. Был вечер, и мы всегда просипи Георгия Александровича почитать его любимые стихи. И он читал, читал на память много стихов. Всегда читал Пастернака "Во всем мне хочется дойти до самой сути" - это его самое любимое. Любил "Медного всадника", Блока любил тоже. Читал 'Завещание" Лермонтова. Но самое любимое наше, женщин БДТ, стихотворение, которое он читал неистово, как никто, это "Баллада о тигре" Ильи Сельвинского. Как он читал! У него был бархатный голос, плывущий, завораживающий. Он всегда заканчивал вечер этими любимыми строчками: "Что, если перед Вами я, О милая, в долгу, Что, если с Вами, жизнь моя. Ужиться не могу, И ты хватаешься, кляня, рукой за рукоять — Попробуй все-таки меня над ухом... почесать". Мы ждали этого

финала, чтобы восторгнуться еще раз мудростью мужчины, мужской прозорливостью, которую он, собственно, и воплощал собою.

У Товстоногова были планы снять какой-нибудь фильм. Он хотел работать в кино. Хотел, например, снять "Мертвые души". Но так и не снял. Зато, слава Богу, он перевел с языка театрального на язык кинематографический свои спектакли. Но все-таки это два разных искусства. "Мещане", таким образом, остались, остался "Дядя Ваня", осталась "Ханума". Он понимал, что на кино нет времени. Ведь надо было бы оставить театр на целый сезон или, по крайней мере, на полгода. А такой возможности у него не было. Он всю жизнь любил кино. Помню, как, посмотрев в Париже "Фавориты Луны" Отара Иоселиани, который его совершенно потряс, он приехал и сказал, что это совершенно новое кино. Это срез жизни, это се ля ви. Гениальный фильм, а я остался абсолютно равнодушным. Как это, спрашиваю, почему? И он размышлял вслух: "Нет характеров. Если я не сопереживаю, то я остаюсь равнодушным. И просто наблюдаю в замочную скважину эту жизнь, потрясающе поставленную Иоселиани. Нет высочайшего уровня сопереживания. нет драматургии характеров (того, в чем Товстоногов понимал, как никто), я выхожу на улицу, вижу жизнь, вижу бомжей. людей, идущих навстречу, но меня это не трогает, мне это неинтересно". Вот такие давал оценки. Или он посмотрел "Короля Лира" Питера Брука, а потом, через некоторое время фильм Бергмана "Король Лир". Абсолютно две разные истории.

С Питером Бруком они были друзьями. Ведь Питер Брук - выходец из России. Однажды Питер прислал телеграмму, что в Ленинград едет его родной брат, Алексис Брук - главный психиатр Лондона. Знаменитый Алексис Брук хочет, чтобы мы его здесь приветили. Вечером он смотрел у нас "Дядю Ваню", потом был самовар, долгая беседа, и никогда не забуду, как он потряс меня своим признанием, что он, брат знаменитого Питера Брука, к тому же психиатр, не читал пьесу Чехова. Хоть смейся, хоть плачь.

Каждый человек несет в себе свой собственный мир.

Мир Георгия Александровича - человека-планеты, до которого нам всем, как до Олимпа, очень далеко, - этот его мир был ограничен только театрам, искусством, литературой, но он также интересовался техникой и наукой, особенно его волновали вопросы, связанные со смертью, с уходом из жизни. Тогда вдруг стали очень модными Тамара и Павел Глоба. Он заинтересовался гороскопом, не годичным или месячным, а древнегальским, по которому все люди представляют собой какое-то дерево. Его дерево – оливка, аристократическое растение.

Трагическое и мистическое в последние дни жизни Георгия Александровича, когда произошло то, что не подвластно ни нашему разуму, ни какой-то оценке, ни логическому осмыслению…

Георгий Александрович вернулся из санатория "Белые ночи" под Петербургом, очень хорошего санатория IV Управления Минздрава, где, кстати, и произошел тот разговор о загробной жизни, о котором впоследствии вспоминал Даниил Гранин. Вернулся не совсем здоровым, я видела, что у него сердце не справлялось с работой, с ногами по-прежнему было плохо - у него было заболевание, при котором очень малый процент крови попадает в нижние конечности. Когда я его встречала или провожала на "Красную стрелу", приходилось передвигать его ноги - сами они не шли - а я шла на корточках, и это видел весь театральный Ленинград. А когда были морозы, у него начиналась холодовая стенокардия, и надо было завести его в первый вагон, с тем, чтобы затем передвигаться по вагонам к своему. Таким он приехал в театр после санатория. У нас была сдача спектакля, который поставил его ученик Владимир Воробьев, это "Визит старой дамы" Фридриха Дюрренматта. Георгий Александрович приехал не к началу, а к финалу, он знал, что идет прогон, что вся театральная общественность смотрит, а потом будет художественный совет. Он пошел в директорскую ложу, в которой любил смотреть спектакли. А надо сказать, что, когда он сидел в директорской ложе, спектакли всегда шли иначе, нежели когда его не было. Он сам рассказывал, что у Немировича-Данченко было две шубы - в одной он уходил из театра, а вторая оставалась на вешалке, "и тогда эти черти-артисты играли спектакль совершенно иначе". Я ему, шутя, говорила: "Георгий Александрович, нам надо купить еще один "Мерседес". На одном вы уезжаете, а второй стоит во дворе, и эти черти-артисты не догадаются, что вас нет". Он сидел, подперев, как всегда, щеку руной. Я не знаю, что меня сдуло с места - то ли то, что накопилось безумное количество бумаг, безумное количество дел к нему или я услышала по трансляции, которая все время включена у меня, первые аккорды веберовского реквиема, и значит, сейчас понесут по сцене гроб с героем и артисты пойдут в такт этому реквиему. Видимо, я подкорково, как потом стала понимать, хотела его как бы от этого оградить, увести именно с этого акта в кабинет. Я сказала: "Георгий Александрович, пойдемте, столько дел, придет художественный совет, будут люди, вас все рады видеть, я не пообщаюсь с вами, а мне нужно, чтобы вы кое-что подписали, прочли". Он повернул ко мне голову, блеснули его очки, помню безумный взгляд, и он сказал: "Ирочка, девочка моя, вы очень добрая. Я знаю, почему вы хотите меня отсюда увести именно сейчас, в это мгновение, Потому что звучит реквием Вебера, похороны, гроб, катафалк. А я хочу посмотреть, что со мной будет на этой сцене очень скоро".