Смекни!
smekni.com

Передвижничество (стр. 3 из 6)

Если вы проявили должное усердие и способности, а также готовность следовать наставлениям учителей, если вам присуждены были в свое время две серебряные медали за рисунки, а затем и золотая за самостоятельную композицию, то вам, счастливцу, дозволенно теперь конкурировать на большую золотую медаль.

Холодея от волнения, вы входите в назначенный час вместе с другими счастливцами в конференц-зал, где за крытым тяжелой суконной скатертью столом сидят украшенные орденами вершители ваших судеб — ваши учителя, всесильный совет академии.

Вице-президент, поднявшись, торжественно читает программу — одну для всех, что-нибудь из древней истории или из Священного писания ; затем ректор наставительно растолковывает заданное, а затем... затем вас запрут на сутки одного в мастерской, на наедине с мольбертом, холстом, красками и с вашей библейской или древнегреческой темой.

Ровно через двадцать четыре часа вы должны выйти оттуда, неся в руках пахнущий свежей краской эскиз, от которого отступить уже нельзя будет ни на полшага.

Но что ж тут такого — за минувшие годы достаточно поднаторели в “Битвах Самсона с филистимлянами”, “Прощаниях Гектора” и “Притчах о винограде”. Беритесь за кисть смелее, делайте, как учили вас, строго держась “законов прекрасного”, и тогда, быть может, судьба улыбнется : вам присудят большую золотую медаль и пошлют на шесть лет в Италию.

Там вы на первых парах будете жить как в несбыточном сне. То, о чем столько раз толковал вам профессор “теории изящного” и что казалось чем-то недостижимо далеким, окажется вдруг рядом с вами, запросто войдет в вашу жизнь.

Ватиканские лоджии, вилла Фарнезина с фресками Рафаэля, могучий Микеланджело в Сикстинской капелле, собор Святого Петра, базилика Сан-Лоренцо... На первых порах вы будете как бы пьяны от счастья видеть все это, дышать этим воздухом.

Но если вы наделены чувством и разумом, то вскоре опьянение прекрасным пройдет, и в душу закрадутся сомнения.

Сидя с мольбертом в какой-нибудь из галерей Рима, Флоренции или Венеции, срисовывая античную статую, прилежно копируя Веронезе или Тинторетто, стараясь разгадать тайну тициановской солнечности, вы вдруг поймаете себя на мысли о том, что все это не ваше, чужое ; что и выглядит-то оно здесь вовсе не так, как в залах петербургского Эрмитажа ; что смугло-золотистая живопись Тициана подобна просвеченной насквозь грозди винограда, вызревшей под солнцем Италии и напитавшейся соками родной земли ; что головы тинторентовских сенаторов, корреджиевских пастухов и даже рафаэлевских мадонн вовсе не сочинены по каким-то законам “идеально прекрасного” — вот они, вокруг вас, на площадях и улицах, на рынках и в тратториях. Вы узнаете в них лицо Италии.

Вам захочется понять это лицо и запечатлеть его. Где-нибудь на берегу Неаполитанского залива или на флорентийской улочке вы наймете смуглокожего паренька или волоокую “чочару” и при регулярном отчете, посылаемом в академию (без этого не вышлют пенсии!) пошлете “Неаполитанского мальчика” или “Девушку с виноградной гроздью”, написанных вами.

Но этого мало. Вы должны вернуться с чем-то таким, что принесло бы вам славу, звание академика, а может быть, и место профессора. Вы принимаетесь за “историческую” картину.

И опять вас одолевают сомнения. Вы кое-что увидели и поняли здесь, академические “законы прекрасного” теперь уже не кажутся вам такими бесспорными. Вы начинаете сознавать, что художник не может смотреть на мир чужими глазами.

Под лазоревыми южными небесами вы все чаще станете вспоминать неяркое небо родины. Быть может, в такие минуты вам захочется перенестись подальше от лимонных рощ, волооких красавиц и античных героев вашей картины.

Но вы вспомните судьбу сотоварища вашего Ивана Ерменева, тянувшегося к русской правде, рисовавшего задавленных нуждою стариков, старух и крестьянских детей и мечтавшего, подобно Радищеву, раскрыть перед людьми картину тяжкой народной доли.

Вы вспомните, чем окончилось все это. Сперва — многозначительная пометка в академическом аттестате: “не удостоившемуся поведением...” затем — нищета, забвение, смерть на чужбине.

Нет, не так-то просто высвободиться из тяжелого капкана. Академия выучила вас, вывела в люди, она же и наделена правом направлять каждый шаг ваш и судить, достойны ли вы оказанных вам благодеяний.

Еще одна черточка, чтобы дорисовать картину. При величественном здании академии был внутренний сад с искусственными скалами и живописными гротами, выложенными из дикого камня, чтобы ученики “ведутного” класса (от итальянского слова “ведута” — пейзаж, вид) могли упражняться здесь в сочинении “идеальных” ландшафтов.

Мудрено ли, что даже такой блистательный талант, как Сильвестр Щедрин, написавший множество пейзажей Италии, почти не оставил нам картин родной природы?

Мудрено ли, что Орест Кипренский, гордость нарождающейся русской живописи, угас под римским небом, как угасает пламя, залитое водой?


Ãëàâà 4 КОММУНА КРАМСКОГО

Прежде чем принять окончательное решение и выступить на совете, “Бунтовщики” пытались воздействовать на членов совета по отдельности. Они добивались как будто немногого: права свободно выбрать сюжет для конкурсной картины — каждому по своим наклонностям.

“Одни из нас люди спокойные, сочувствующие всему тихому и грустному, — писали они в первом прошении, — другие из нас люди живые, страстные, художественное творчество которых может достойно проявляться только в выражении сильных, крутых движений души человеческой...”

Но что было академическим богам до подобных тонкостей!

· Вы говорите глупости, без дальнейших слов отрезал профессор Басин, сверстник “великого Карла”, отличавшийся тем, что в мастерских не давал указаний, а только мычал, одобрительно или осуждающе. — Вы ничего не понимаете, я и рассуждать с вами не хочу.

Скульптор Пименов, самый важный и сановитый из членов совета, ответил еще короче:

· Нигде в Европе этого нет, во всех академиях конкурсы существуют.

Профессор Тон, известный своей свирепостью, по нездоровью принял учеников дома, лежа в огромной постели.

· Не согласен и никогда не соглашусь! — рявкнул он, выслушав. — Если б это случилось прежде, то вас бы всех в солдаты! Прощайте!

Но в том-то и штука, что прежде это случиться не могло, а теперь было неизбежно.

Ученики, с которыми так круто обошелся профессор, впервые переступили порог академии в то время, когда недавно окончившаяся позорным поражением Крымская война обнажила перед всеми страшную правду о николаевской России. Этих людей воспитали не выспренные оды Державина или романы Марлинского, пламенные статьи “неистового Вессариона”, тургеневские “Записки охотника”, “Севастопольские рассказы” Толстого, гражданственная поэзия Некрасова. Их любимыми героями, образцами для подражания были Рахметов и Базаров.

Русская литература, как писал Крамской, учила их “смотреть на вещи прямыми глазами” . Сама жизнь, бурлившая в то время освободительными идеями, звала их разрушить

глухую сцену, сто лет отъединявшую русскую живопись от действительной жизни русского общества. Волна времени несла их вперед неудержимо.

Они пошли к всесильному ректору Академии, к “самому” Бруни.

Барственный и надменно-вежливый, он выслушал их в кабинете своей роскошной академической квартиры . Он даже пригласил их сесть, хотя, как известно было, никогда не подавал ученикам руки.
— Все сказанное вами я принимаю близко к сердцу, — ответил он ровным, тихим голосом, — но вы должны понять, что академия призвана развивать искусство высшего порядка. Слишком уж много вторгается низменных элементов в искусство...

Да верно, “низменные элементы” стали вторгаться в искусство самым неожиданным и дерзким образом, и не далее как за два месяца до этого разговора совет императорской Академии вынужден был присудить звание академика тридцатилетнему воспитаннику московской школы Пукиреву за картину “где нет ни пожара, ни сражения, ни древней, ни новой истории, ни греков, ни печенегов, где все ограничивалось приходской церквью, священником, учтиво венчающим раздушенного генерала, живую мумию с заплаканной и разодетой, как жертва, девочкой, продавшей за чин и деньги свою молодость”1 .
Картина “Неравный брак”, как и федотовские картины, приоткрывала запретную страничку российской правды. Присуждение Пукиреву звания было вынужденной уступкой — множество зрителей толпилось у его картины на осенней академической выставке, так же как прежде у картин Федотова, так же как у картин Якоби “Привал арестантов”, с неслыханной смелостью изображавшей смерть революционера-ссыльного на кандальной дороге, в телеге, под свинцово-тяжелым небом.

Но Федор Антонович Бруни, генерал и столп академии, “русский Микеланджело”, со своими холодными эффектными холстами, похожими на представления античных трагедий силами актеров императорской сцены, не намерен был сдаваться и менять что-либо в академических порядках.

Ученики ушли ни с чем. Что случилось затем на совете мы знаем.

“Фантазии кончились, начинается действительность”,— сказал, выйдя из академии, Крамской.

Бороться в одиночку было бессмысленно, да и существовать попросту невозможно. У четырнадцати никому не ведомых молодых людей только и было имущества, что стол да несколько стульев. “Бунтовщики” решили основать художественную артель.

“С тех пор, как я себя помню, — писал Крамской спустя много лет, — я всегда старался найти тех, быть может, немногих, с которыми всякое дело, нам общее, будет легче и прочнее сделано”.