Впоследствии “религиозная энергия” русской культуры особенно резко проявилась в атеистическом и материалистическом фанатизме разночинской интеллигенции второй половины XIX в., в ее увлечении естествознанием, политикой, техникой – нередко фетишизируемыми и рассматриваемыми в отрыве от целого культуры как своего рода “безрелигиозной религии”, или религии, развивающейся в отрыве от собственного субстрата. В этом же, ключе должен рассматриваться и политический экстремизм русских радикалов, начинавшийся в XVIII в с теоретических допущений
(А. Радищев), а к 70-м гг. XIX в. превратившийся в террористическое движение. Впоследствии все предреволюционные и послереволюционные политические страсти, особенно массовые, в той или иной степени носили религиозный или религиоподобный характер (включая “веру в светлое будущее”; светский культ государственных руководителей и вождей; уподобление политических партий религиозной общине, церкви или секте, воюющей с ересями, вероотступниками, сатанизмом; уподобление социалистической теории догматическому вероучению и т. п.).
Возникший в результате исторически закономерного раскола единой средневековой культуры идеологический плюрализм XVIII в. поначалу естественно укладывался в барочную модель состязательности различных мировоззренческих тенденций и принципов: в одном семантическом пространстве сталкивались в напряженном диалоге-споре (или эклектическом хаосе) пессимизм и оптимизм, аскетизм и гедонизм, “школьная” схоластика и дилетантизм, дидактизм и развлекательность, этикет и сенсационность, константность и ситуативность, эстетизм и утилитаризм. Однако характерный для российской цивилизации, начиная уже с конца XVI в., “государствоцентризм” в конце концов восторжествовал в лице светской культуры, подчинившей себе элементы культуры духовно-религиозной (а в какой-то части и отвергнувшей их, если казалось, что последняя тормозит обновление России, удерживает ее в рамках Средневековья, церковного предания). В дальнейшем религиозная специализация культуры становилась все более и более узкой отраслью общественной деятельности, а в системе морфологии русской официальной культуры XVIII в. – периферийной и второстепенной областью по сравнению с наукой и искусством, литературой и философией, обучением и воспитанием, техникой и политикой.
Впервые обретенный русской культурой действительный (притом разительный!) плюрализм вкусов и стилей, ценностей и норм, традиций и идеалов не мог не отразиться на бытовом поведении людей XVIII в., которые по сравнению с человеком Древней Руси могли развиваться и реализовать себя с неизмеримо большей степенью потенциальной свободы. Однако эта потенциальная свобода была осложнена принципиально новыми культурными функциями как феноменов быта, так и особенностей поведения, открывшимися в результате Петровских реформ. По существу, в бытовом поведении русского дворянства произошла настоящая революция: оно оказалось вписанным в иную нормативную систему и обрело новый культурный смысл.
Смешение различных форм семиотики поведения в Петровскую эпоху (стилизация и пародийность, ритуал и эпатажный антиритуал, официальность
и “партикулярность” поведения) на фоне общенародного уклада жизни, резко отличавшегося от жизни дворянства, обострило ощущение стиля, который индексировался различным образом в зависимости от характер пространства (Петербург и Москва, Россия и Европа, подмосковное имение “заглазное” и т. п.), от социального положения (служащий или отставной, военный или статский, столичный или провинциальный и др.). Соответствен но дифференцировались различные знаки поведения: манера разговора, по ходка, одежда, жестикуляция, лексика и т. д.
В русской дворянской культуре XVIII в. складывался весьма разветвленный “стилевой полифонизм каждодневного быта” (Ю. Лотман); реализация поведения в каждом конкретном случае осуществлялась, как писал ученый, “в результате выбора”, как “одна из возможных альтернатив”; система жизни русского дворянина строилась как “некоторое дерево”. Обретая в значительной мере игровой, нарочито искусственный и “художественный” характер, бытовое поведение строилось по моделям “поэтики поведения”, заимствованы” из тех или иных произведений искусства (литературы, живописи и театра), что подготовило культ театра и театральности в русской культуре начала XIX в. а вместе с тем и эпоху романтизма.
С изменением места религии в картине мира преобразилось и соотношение между собой других частей и компонентов культуры, ее форм и категорий. Так, в концепции мира, утверждаемой Петром I, на место “красоты);
ставится “польза”; вслед за идеями утилитаризма, полезности началась “борьба с инерцией слова”; традиционный для Древней Руси приоритет слова, словесного этикета (отождествляемый реформаторами с косностью и шаблонным мышлением) отходит на второй план перед авторитетом вещи, материального производства, естественных и технических наук; “в культурной иерархии слово уступило место вещи”, “плетение словес” сменил деловой стиль, отягощенный бюрократическим канцеляризмом; введенный Петром гражданский шрифт, противостоявший церковнославянскому, окончательно отделил светскую книжность от религиозной и мирскую, безрелигиозную культуру в целом – от духовной; рукопись была вытеснена газетой, средневековое преклонение перед “чудом” сменила “барочная сенсационность”.
Неизбежный “упадок литературы” при Петре компенсировался информативностью словесных произведений; борьба со словесным этикетом породила упразднение многих запретов как в бытовом поведении, так и в искусстве;
рождались новые жанры и стили в искусстве, прежде немыслимые (например, жанр путешествий, “гисторий”, “эпистол”, кантов и др.); апофеоз вещи
раскрепостил сюжет литературно-художественных произведений, ставший более занимательным и динамичным; в результате усиления интереса к вещам и вещественной стороне реальности русской культуре удавалось осваивать новые, прежде заповедные для нее смысловые области и темы. Реальность мира стала описываться и толковаться более адекватно и вне соотнесения с вековыми идеалами религии и традиционной этики и эстетики; жизненный и житейский опыт стал постоянным предметом отражения в литературе и искусстве. Литература петровского времени не породила собственного художественного стиля, зато полем ее обозрения стала действительность во всей ее широте и безграничности.
Принципиально новыми феноменами, немыслимыми в рамках традиционной русской культуры, явились – в результате Петровских реформ – библиотеки и общедоступный театр, Кунсткамера (первый музей, собрание вещественных раритетов) и Академия наук, парки и парковая скульптура, дворцовая и усадебная архитектура и морской флот. Апофеоз вещи и борьба с “инерцией слова” были связаны в Петровскую эпоху с упразднением многочисленных запретов в культуре, общественной жизни и в быту, характерных для Средневековья, с обретением нового уровня духовной свободы (ориентированной на динамичную, разомкнутую в будущее событийность – в противоположность древнерусским представлениям о культуре как о вселенском, вневременном континууме – “эхе вечности”, обращенном в прошлое), с освоением новых предметных областей и смыслов. Искусство развивается по преимуществу как окказиональное, т. е. созданное “по случаю” (вирши и театральные постановки, архитектурные сооружения и портреты, песни и канты, тематические проповеди и приклады). Повод мог быть различный – военная победа, тезоименитство, день восшествия на престол и т. п.
Преодолевая статичность и нормативность, русская культура XVIII в. начала проникаться принципом историзма: история отныне воспринимается не как предопределение, не как застывшая вечность или постоянно воспроизводимый эталон, не как идеал мироздания (что было характерно для древнерусской культуры), но как иллюстрация и урок современникам, как результат участия человека в ходе событий, итог сознательных действий и поступков людей, как поступательное движение мира от прошлого к будущему. История отныне предстает как память, как искусственное “воскрешение” прошлого (с целями воспитания или назидания, ради осмысления, анализа извлеченного опыта или отталкивания от прошлого), как “аппликация” на современность, как “урок” настоящему; вместе с тем рождается и ориентация русской культуры на будущее,
ее апелляция к идеям и установкам развития, а не сохранения динамики, и желанной стабильности. Отсюда развитие в XVIII в. профессионального научного интереса к изучению национальной истории –становление отечественной истории как науки (В. Татищев, М. Ломоносов, Г. Миллер, М. Щербатов, И. Болтин, А. Шлёцер и др.) и опыта художественного ее осмысления в поэзии, прозе и драматургии (А. Сумароков, М. Херасков, Я. Княжнин, Н. Карамзин и др.).
Появляются первые представления о социальном и культурном прогрессе как поступательном движении общества вперед, его развитии и совершенствовании – от низших форм к высшим, от варварства к цивилизации. Становится постоянным сравнение с этой точки зрения разных стран и народов, разных культур, и прежде всего сопоставление России с Европой, причем нередко – не в пользу России. На первый план политики Петра выходит преодоление российского отставания в различных социальных и культурных аспектах. Само внедрение тех или иных культурных инноваций продиктовано именно задачами ликвидации культурной отсталости.