Смекни!
smekni.com

Татьяна Бенедиктова "Разговор по-американски" (стр. 62 из 78)

На фоне принципиальной расплывчатости, неопределен­ности происходящего обращает на себя внимание не только наблюдательность героя Ирвинга, но и исключительная цеп­кость его памяти о себе, прочное ощущение личностной иден­тичности. Очнувшись от двадцатилетнего сна на зеленом пригорке, он мгновенно припоминает «все происшедшее с ним перед тем, как он задремал»: и обязательства перед свар­ливой супругой, оставленной в деревне, и пирушку, которой был свидетелем в горной котловине, и нехитрую свою соб­ственность (собаку и ружье). Правда, то, что он помнит, плохо

354 С потоком необратимых изменений — энтропических, разруши­тельных, над которыми ни один человек не властен, — связаны в но-

велле обертоны потенциально трагического звучания, в основном со­средоточенные во второй части: новый дробовик Рипа непостижимым образом превращается в ветхую, изъеденную ржавчиной рухлядь, а сам он из молодого, полного сил мужчины — в седого старика, свой благо­устроенный дом находит пустым и заброшенным, круг друзей — безвоз­вратно рассеянным.

9. Заказ № 1210.

Т. Бенедиктова. «Разговор по-американски»

сочетается с тем, что он видит, — именно это вызывает чув­ство растерянности, достигающее пика в деревне, когда не­узнаваемые односельчане, в свою очередь, отказываются опо­знать пришельца и ставят его в тупик вопросами, лишенными, на его слух, смысла: «Кто же вы — федералист, демократ?» Вот когда бедняга Рип вплотную приближается к отчаянно­му состоянию самопотери: «Вчера вечером я был настоящий, но я провел эту ночь среди гор, и... все переменилось, я пе­ременился, и я не могу сказать, как меня зовут и кто я та­кой». Впрочем, и здесь он вскоре находит — притом сам! — выход из затруднения. Как? Вспомнив себя в дочери, чьи го­лос и внешность, даже изменившиеся с годами, пробуждают в нем «вереницу далеких воспоминаний», и узнав себя в сыне и никогда не виденном внуке, т.е. как бы в собственном бу­дущем. Капризами опыта, протяженностью пространства, течением времени разные ипостаси личности разделены, но памятью и воображением они соединимы. Эту «услугу» — прозревание постоянства сквозь множественность и родства сквозь отчужденность — оказывает человеку искусство, что, подчеркивает Ирвинг, во всех смыслах слова дорогого стоит. Побалансировав на грани нешуточно-трагической развяз­ки, сюжет выруливает к «хеппи-энду» в духе слегка ирони­ческой апологии художника: его статус в утилитаристски настроенной культуре проблематичен, но, при условии «вер­ного» направления сил, гарантирован и даже завиден. Не один Ирвинг жаловался на враждебность рыночного окружения к «бесполезным» усилиям воображения. «Поглощенные поли­тикой или занятые бизнесом, — пишет он о своих соотече­ственниках, — лишь немногие могут противостоять этим мощным стимулам ума и найти досуг, чтобы предаться бо­лее изящным литературным занятиям, требующим покойной сосредоточенности, созерцательной вдумчивости, без которых невозможно открыть истинные принципы красоты и совер­шенства в творчестве»355. Намеченное здесь противопоставле­ние социальной практики и царства воображения кажется непреложным, так же как для Рипа Ван Винкля противопо­ставление дома и леса. Но на поверку особой жесткостью антитеза не отличается. С одной стороны, писатель боится, что искусство его будет «запятнано» рынком, с другой — пытается утвердить себя на нем как продающий свои услуги

Приложение. Разговоры о разговорах

259

355 Цит. по: Anteyles P. Tales of Adventure and Enterprise. W. Irving and the Poetics of Western Expansion. N.Y.: Columbia University Press, 1990. P. 61.

профессионал, чувствующий рыночный запрос и умело на него отвечающий.

Герой одного из скетчей — британский литератор Уиль­ям Роско — привлекает внимание повествователя именно тем, что смог осуществить труднодостижимый «союз коммерции и интеллекта». Пример англичанина, заявляет при этом Ирвинг-Крейон, особенно важен для «граждан молодой и деловитой страны, где литература и изящные искусства должны произ­растать бок о бок с более грубыми побегами повседневной необходимости», опираясь в своем росте «лишь на краткие часы и промежутки, украденные у более практических заня­тий». Жизненная ситуация литератора Роско (который, не замыкаясь «в садах мысли и элизии воображения», склонен путешествовать по «проезжим и столбовым дорогам жизни») далека от идиллии, но и по-своему завидна. Принадлежа ра­зом и практическому, и художественно-умозрительному миру, посещая «наездами» то тот, то другой (по принципу «и... и», а не «или/или»), он имеет как бы двойную страховку от не­избежных в жизни неудач: «такой человек, как Роско, не зависит от капризов фортуны... Он независим от окружаю­щего его мира»356.

Рипа Ван Винкля можно сравнить и с Роско, и с Ирвин­гом в том отношении, что он удачно (правда, только на ста­рости лет) находит свою нишу на обочине динамичного мира практиков и заключает с ним соглашение на условиях, вполне выгодных для себя. Специфический «товар», предъявляемый к общественному обмену литератором, можно определить словами поэта (Р. Фроста): «momentary stay against confusion». Это, иначе говоря, эффект временной (momentary) исключен­ное™ из суеты и стремительности практического бытия, иллюзия чудной неизменности, сладостного постоянства. В глазах односельчан Рипа его рассказ о двадцатилетнем волшебном сне любопытен, но сомнителен, а выборы в Кон­гресс — куда «более важное дело». Рассказ тем не менее востребован, причем одними — как информация, другими (большинством) — как приятное развлечение. В порядке ком­пенсации за утраченное во сне время Рип оказывается вла­дельцем культурного капитала, который «не хуже» капитала финансового и социального — даже и в смысле обеспечения в старости. По-прежнему беззаботный холостяк, не связан­ный собственностью, хозяйством и делом-бизнесом, герой

356 Irving W. History, Tales and Sketches. N.Y.: The Library of America. 1983. P. 754, 756.

■\" ~~

260

Т. Бенедиктова. «Разговор по-американски»

становится предметом общего уважения. Один из патриархов деревни, свидетель и живая летопись «довоенных времен», он снова и снова рассказывает свою историю, всякий раз нахо­дя новых слушателей среди приезжих. Противоречие между склонностью «художественной натуры» и требованиями об­щественной среды разрешается за счет уютной адаптации первой ко второй.

Место литератора видится Ирвингу на досуговой обочи­не практической жизни, с которой художественный вымысел сожительствует в рамках взаимоудобного компромисса. Ли­тература готова дать людям то, что они яснее всего ощуща­ют как потребность и готовы опознать как привлекательный товар: полезное знание и/или удовольствие. Художественное произведение замечательно тем, что предоставляет каждому то и/или другое по желанию, а в качестве «бонуса» — допол­нительную терапевтическую услугу: освобождение от стрес­са, вызванного непосильной быстротой и радикальностью жизненных перемен.

Если в новелле Ирвинга с самого начала акцентирован мотив изменчивости, изменяемости жизни, то в преамбуле «Коляски» доминирует противоположный акцент: дремотная застылость, вязкая неизменность российского быта. Уездный городок Б., наблюдаемый, как и голландско-американская деревушка у Ирвинга, глазами проезжающего («Когда, быва­ло, проезжаешь его и взглянешь...»), оставляет впечатление постоянства, не радующего, а скорее раздражающего глаз: «скучно, кисло, нехорошо, глупо...» На улицах только «серь­езные морды» дородных животных, которых «городничий называет французами». Человеческая плоть в городском лан­дшафте выглядит такой же косной и малоодушевленной: один из упоминаемых в тексте помещиков едва отличим от муч­ных мешков, самая разительная примета другого — короткие руки, несколько похожие на «два выросшие картофеля». О городничем сказано, что он имеет обыкновение спать не толь­ко «тотчас после обеда», но и «решительно весь день: от обеда до вечера и от вечера до обеда».

Обобщая, можно сказать, что жизнь в городке Б. есть сон — тяжелый, «мертвецкий», без сновидений, — не инобы­тие, а небытие духа. «Во всякое время»357 здесь происходит

Приложение. Разговоры о разговорах

261

одно и то же, а потому — не на что смотреть, нечего и не­кому показать.

Изменение в жизнь городка вносит явление кавалерийс­кого полка. «Страсть» и «нежность» к мундиру, едко высме­янная Александром Андреевичем Чацким как неизбывная в русской культуре, с мягкой иронией подразумевается здесь и Гоголем. Стоит в городке показаться военным, как проявле­ния жизни в нем становятся стократ «занимательнее» и зри­мее: «низенькие домики часто видели проходящего мимо лов­кого, статного офицера...»; «помещики... начали приезжать почаще в уездный городок, чтобы видеться с господами офи­церами». А чего стоят вдруг замечаемые теперь — и на рын­ке, и в переулке, и на лобном месте, и решительно «во всех местах» — усы: знак мужской доблести, бодрости и, если угод­но, бодрствования.

Главный герой гоголевской «Коляски» чем-то напомина­ет Рипа: никчемно-бездельный барин, не чуждый эстетского изыска (упоминаются, в частности, вызолоченные ручки к дверям и ручная обезьяна для дома). Пифагор Пифагорович Чертокуцкий непохож на прочих замшелых помещиков хотя бы тем, что на него падает далекий отсвет героического про­шлого, связанного с военной службой, — и не в «пехунтарии», а в кавалерии! Как Рип в лощине, он оказывается удостоен приглашения на пир с господами офицерами («Кроме него были на обеде у генерала несколько и других помещиков, но об них нечего говорить»).