Хемингуэй вновь и вновь создает особое настроение, меняет атмосферу, в которой существуют Фредерик и Кэтрин. На сей раз, он использует обыкновенное явление природы: дождь. Но простой дождь вырастает до размеров символа. Символа вселенской непогоды, из-за которой человеку так неуютно, холодно и промозгло. Из-за которой на дорогах образуется слякоть, по которой неприятно пройти священнику во второй главе книги, потому что ее вид напоминает о той самой глине из которой вышел человек и куда уйдет.
«Мы тихо разговаривали, сидя на балконе. Луне пора было взойти, но над городом был туман, и она не взошла, и спустя немного времени начало моросить, и мы вошли в комнату. Туман перешел в дождь, и спустя немного дождь полил очень сильно, и мы слышали, как он барабанит по крыше. Я встал и подошел к двери, чтобы посмотреть, не заливает ли в комнату, но оказалось, что нет, и я оставил дверь открытой».
Беда еще не проникла в уютный мирок двух влюбленных, но она уже за окном, и все решительнее о себе заявляет. Кэтрин, как существо более чувствительное и впечатлительное через некоторое время распознает скрытый смысл ночного ненастья. В ее сознании образ дождя связан с самыми печальными предчувствиями:
«…— А ты меня никогда не разлюбишь?
— Нет.
— И это ничего, что дождь?
— Ничего.
— Как хорошо. А то я боюсь дождя.
— Почему?
Меня клонило ко сну. За окном упорно лил дождь.
— Не знаю, милый. Я всегда боялась дождя». [10]
Фредерик пытается добиться от Кэтрин объяснений ее странного страха, она какое-то время медлит с ответом, но потом признается:
« — Ну, хорошо. Я боюсь дождя, потому что иногда мне кажется, что я умру в дождь.
— Что ты!
— А иногда мне кажется, что ты умрешь.
— Вот это больше похоже на правду.
— Вовсе нет, милый. Потому что я могу тебя уберечь. Я знаю, что могу. Но себе ничем не поможешь».
Фредерик воспринимает ее откровения как «сумасшедшие шотландские бредни». Но ее мысль о том, что себе ничем не поможешь, впоследствии окажется пророческой. На этом сцена не заканчивается, и Кэтрин продолжает изливать душу. Девушка мучительно хочет, «чтобы можно было не бояться». Фредерику как будто удается ее утешить. И тут Хемингуэй, пользуясь минимум выразительных средств (в данном случае простым союзом «но»), настаивает на том, что умиротворение и покой двух влюбленных недолговечны:
«Она плакала. Я стал утешать ее, и она перестала плакать. Но дождь все шел». То есть, не устранена главная причина, по которой с ними может произойти что-то плохое, — «вселенская непогода», которая в образе обыкновенного дождя заявляет, что всегда была, есть, будет, и от нее зависят человеческие судьбы.
Мимоходом упоминается, что Фредерик получает «скучное письмо от священника». Хемингуэй неслучайно определяет это письмо как «скучное», потому что на тот момент персонажи разделены: Генри в тылу, священник на передовой. Фредерику пока не до праздных разговоров, жизнь стала, на сколько это возможно для него, гармоничной, наполненной любовью к земной женщине. Священнику чужды его чувства, потому что подобной любви он никогда не испытывал.
Но обоим молодым людям именно их персональные чувства кажутся священными.
И теперь Хемингуэй выбирает хирурга Ринальди, чтобы противопоставить им его во многом совершенно оправданный материализм и нигилизм. Ринальди сразу чувствует, что Фредерик изменился, когда тот, излечившись, возвращается в часть:
«… — Всю свою жизнь я натыкаюсь на священные чувства. За вами я таких до сих пор не знал. Но, конечно, и у вас они должны быть. — Он смотрел в пол.
— А разве у вас нет?
— Нет.
— Никаких?
— Никаких.
— Вы позволили бы мне говорить что угодно о вашей матери, о вашей сестре?
— И даже о вашей сестре, — живо сказал Ринальди.
Мы оба засмеялись.
— Каков сверхчеловек! — сказал я».
Этот диалог — зеркальное отображение того, который состоялся между Генри и полковым священником. Только в роли личности, которой доступны эмоции высшего порядка, более духовной, теперь выступает Фредерик. Ринальди ближе к земле, к материи. Он говорит о том, что знает только три вещи, от которых ему «хорошо»: алкоголь, физическую любовь и свою работу.
Воодушевленной своими новыми открытиями в области эмоций, Фредерик убеждает товарища, что тот узнает и другое, отчего «хорошо» на душе, но Ринальди отрицает такую возможность: «…Мы никогда ничего не узнаем. Мы родимся со всем тем, что у нас есть, и больше ничему не научаемся. Мы никогда не узнаем ничего нового. Мы начинаем путь уже законченными.»[11]
Неприглядный натурализм, с которым сталкивается изо дня в день военный врач, не оставляет сомнений в том, что индивидуум обречен. За ужином Пьяный Ринальди выбирает священника мишенью для своих богохульных острот: « — Уж этот апостол Павел, — сказал Ринальди. — Сам был кобель и бабник, а как не стало силы, так объявил, что это грешно. Сам уже не мог ничего, так взялся поучать тех, кто еще в силе. Разве не так, Федерико? Майор улыбнулся. Мы в это время ели жаркое. — Я никогда не критикую святых после захода солнца, — сказал я. Священник поднял глаза от тарелки и улыбнулся мне».
Фредерик в эти минуты чувствует себя счастливым. С одной стороны, он в привычной обстановке, в кругу приятелей, он называет их «братьями по оружию». Он все снисходительно принимает, потому что теперь кое-что имеет за душой, свой секрет, свою любовь. Как и священнику, ему теперь есть куда возвращаться. Того ждет обретение потерянного рая в Абруццах, а Фредерика мирная жизнь вместе с Кэтрин.
Тем временем пьяные бредни Ринальди переходят в настоящую истерику:
«… — Так нельзя. Говорят вам: так нельзя. Мрак и пустота, и больше ничего нет. Больше ничего нет, слышите? Ни черта. Я знаю это, когда не работаю.
Священник покачал головой. Вестовой убрал жаркое.
— Почему вы едите мясо? — обернулся Ринальди к священнику. — Разве вы не знаете, что сегодня пятница?
— Сегодня четверг, — сказал священник.
— Враки. Сегодня пятница. Вы едите тело Спасителя. Это божье мясо. Я знаю. Это дохлая австриячина. Вот что вы едите».[12]
Разбитной хохмач Ринальди принадлежит к числу персонажей, которые пользуются «уважением» автора книги. Хемингуэй им доверяет, вкладывая в их уста свои самые сокровенные мысли. Так хирург-итальянец не думает о смысле жизни, когда поглощен работой, но трудиться без отдыха ни один человек не в состоянии. А как только пауза возникает, непреодолимое отчаяние по поводу случайности и конечности бытия, снова наваливается на него. И Хемингуэй видел в работе основную опору, гарант хотя бы эпизодического душевного спокойствия. А если ее не было, «…почва уходила из-под ног, и перед ним приоткрывалась черная бездна — ничто. В молчаливом грохоте его одиноких душевных перепадов все отчетливей слышалась тоска по работе, настоящей, большой работе».
Не знающий сна мужчина — человек, преследуемый смертью, бессмысленностью мироздания, ничто, преследуемый nada, — один из сквозных символов хемингуэевского творчества. И в этом смысле Хемингуэй — религиозный писатель. Отчаяние не только из-за неустроенности и бедствий, но и, несмотря на богатство, уйму денег, все блага мир сего. Отчаяние, утверждающее бодрствование по ту сторону бессонницы, — это отчаяние, переживаемое человеком, который жаждет ощущения порядка и надежности, обретаемого в той или иной степени в религиозной вере, но не находящего оснований для своей веры.
Ринальди тоже обуревает тоска по смыслу мироздания. И он тоже не знающий сна человек, погруженный в раздумья о ничто, о хаосе, мире из одного Естества. В основном это Естество проявляет себя по отношению к человеку жестоко. И болезни — одно из проявлений этой жестокости. Болезнь настигает Ринальди:
« — Ну вас к черту! — сказал Ринальди. — Они стараются от меня избавиться. Каждый вечер они стараются от меня избавиться. Я отбиваюсь, как могу. Что же такого, если у меня это? Это у всех. Это у всего мира».[13]
Предположительно у него сифилис. В случае с Ринальди, полученная в результате морального хаоса, царящего на войне. Но заболеть ей может любой, кто играет по правилам жизни. Исключение составляет только тот, кто не участвует, например, полковой священник. «Я знаю кое-что получше. Добрый, славный священник, — у вас никогда не будет этого. А у бэби будет. Это авария на производстве. Это просто авария на производстве».
В сознании Ринальди бытие-это уже даже не драма тщетных ожиданий и стоической выдержки, жестокая и бессмысленная, а нелепый конвейер, угловатый механизм, штампующий и отбраковывающий человеческие жизни. Уделом попавшегося остается только терпение.
Фредерик и священник остаются наедине и продолжают свой диалог, начавшийся еще в начале книги. Терпение, как основа духовной зрелости оказывается в центре внимания их беседы. И теперь уже Фредерик оказывается мудрее, привязывая это понятие к повседневности, к войне и даже к истории религии.
« — Значит, вы думаете, так оно и будет продолжаться? Ничего не произойдет?
— Не знаю. Но думаю, что австрийцы не перестанут воевать, раз они одержали победу. Христианами нас делает поражение.
— Но ведь австрийцы и так христиане — за исключением босняков.
— Я не о христианской религии говорю. Я говорю о христианском духе.
Он промолчал.
— Мы все притихли, потому что потерпели поражение. Кто знает, каким был бы Христос, если бы Петр спас его в Гефсиманском саду.
— Все таким же.
— Не уверен, — сказал я».[14]
Почему-то Хемингуэй долгое время считался антиинтеллектуальным писателем, чьи герои бегут от мысли. На самом деле, это совсем не так.
«Истина состоит в том, что Хемингуэя всегда глубоко интересовали идеи, даже если критики считали само собой разумеющимся, что его занимают чисто нутряные явления, и в течение многих лет его книги оказывали большее влияние на сознание молодых американцев, чем сочинения любого философа-профессионала».