Смекни!
smekni.com

А.К. Толстой (стр. 2 из 3)

С прекращением "Русской Беседы" Толстой становится деятельным сотрудником Катковского "Русского Вестника", где были напечатаны драматическая поэма "Дон-Жуан" (1862), исторический роман "Князь Серебряный" (1863) и ряд архаически сатирических стихотворений, вышучивающих материализм 60-х годов. В "Отечественных Записках" 1866 г. была напечатана первая часть драматической трилогии Толстого - "Смерть Иоанна Грозного", которая в 1867 г. была поставлена на сцене Александринского театра в Санкт-Петербурге и имела большой успех, несмотря на то, что соперничество актеров лишало драму хорошего исполнителя заглавной роли. В следующем году эта трагедия, в прекрасном переводе Каролины Павловой, тоже с большим успехом, была поставлена на придворном театре лично дружившего с Толстым великого герцога Веймарского.

С преобразованием в 1868 г. "Вестника Европы" в общелитературный журнал, Толстой становится его деятельным сотрудником. Здесь, кроме ряда былин и других стихотворений, были помещены остальные две части трилогии - "Царь Федор Иоаннович" (1868, 5) и "Царь Борис" (1870, 3), стихотворная автобиографическая повесть "Портрет" (1874, 9) и написанный в Дантовском стиле рассказ в стихах "Дракон". После смерти Толстого были напечатаны неоконченная историческая драма "Посадник" и разные мелкие стихотворения.

Меньше всего выдается художественными достоинствами чрезвычайно-популярный роман Толстого "Князь Серебряный", хотя он, несомненно, пригоден как чтение для юношества и для народа. Он послужил также сюжетом для множества пьес народного репертуара и лубочных рассказов. Причина такой популярности - доступность эффектов и внешняя занимательность; но роман мало удовлетворяет требованиям серьезной психологической разработки. Лица поставлены в нем слишком схематично и одноцветно, при первом появлении на сцену сразу получают известное освещение и с ним остаются без дальнейшего развития не только на всем протяжении романа, но даже в отделенном 20 годами эпилоге. Интрига ведена очень искусственно, в почти сказочном стиле; все совершается по щучьему велению. Главный герой, по признанию самого Толстого - лицо совершенно бесцветное. Остальные лица, за исключением Грозного, сработаны по тому условно-историческому трафарету, который установился со времен "Юрия Милославского" для изображения древнерусской жизни. Толстой хотя и изучал старину, но большей частью не по первоисточникам, а по пособиям. Сильнее всего отразилось на его романе влияние народных песен, былин и лермонтовской "Песни о купце Калашникове". Лучше всего удалась автору фигура Грозного. То безграничное негодование, которое овладевает Толстым каждый раз, когда он говорит о неистовствах Грозного, дало ему силу порвать с условным умилением перед древнерусской жизнью. По сравнению с романами Лажечникова и Загоскина, еще меньше заботившихся о реальном воспроизведении старины, "Князь Серебряный", представляет собой, однако, шаг вперед. Несравненно интереснее Толстой как поэт и драматург. Внешняя форма стихотворений Толстого не всегда стоит на одинаковой высоте. Помимо архаизмов, к которым даже такой ценитель его таланта, как Тургенев, относился очень сдержанно, но которые можно оправдать ради их оригинальности, у Толстого попадаются неверные ударения, недостаточные рифмы, неловкие выражения. Ближайшие его друзья ему на это указывали, и в переписке своей он не раз возражает на эти вполне благожелательные упреки. В области чистой лирики лучше всего, соответственно личному душевному складу Толстого, ему удавалась легкая, грациозная грусть, ничем определенным не вызванная. В своих поэмах Толстой является поэтом описательным по преимуществу, мало занимаясь психологией действующих лиц. Так, "Грешница" обрывается как раз там, где происходит перерождение недавней блудницы. В "Драконе", по словам Тургенева (в некрологе Толстому), Толстой "достигает почти Дантовской образности и силы"; и действительно, в описаниях строго выдержан Дантовский стиль.

Интерес психологический из поэм Толстого представляет только "Иоанн Дамаскин". Вдохновенному певцу, удалившемуся в монастырь от блеска двора, чтобы отдаться внутренней духовной жизни, суровый игумен, в видах полного смирения внутренней гордыни, запрещает предаваться поэтическому творчеству. Положение высоко-трагическое, но заканчивается оно компромиссом: игумену является видение, после которого он разрешает Дамаскину продолжать слагать песнопения. Всего ярче поэтическая индивидуальность Толстого сказалась в исторических балладах и обработках былинных сюжетов. Из баллад и сказаний Толстого особенной известностью пользуется "Василий Шибанов"; по изобразительности, концентрированности эффектов и сильному языку - это одно из лучших произведений Толстого.

О писанных в старорусском стиле стихотворениях Толстого можно повторить то, что сам он сказал в своем послании Ивану Аксакову: "Судя меня довольно строго, в моих стихах находишь ты, что в них торжественности много и слишком мало простоты". Герои русских былин в изображении Толстого напоминают французских рыцарей. Довольно трудно распознать подлинного вороватого Алешу Поповича, с глазами завидущими и руками загребущими, в том трубадуре, который, полонив царевну, катается с ней на лодочке и держит ей такую речь: "...сдайся, сдайся, девица душа! я люблю тебя царевна, я хочу тебя добыть, вольной волей иль неволей, ты должна меня любить. Он весло свое бросает, гусли звонкие берет, дивным пением дрожащий огласился очерет..." Несмотря, однако, на несколько условный стиль толстовских былинных переработок, в их нарядном архаизме нельзя отрицать большой эффектности и своеобразной красоты.

С середины 60-х годов его некогда богатырское здоровье - он разгибал подковы и свертывал пальцами винтообразно зубцы вилок - пошатнулось. Как бы предчувствуя свою близкую кончину и подводя итог всей своей литературной деятельности, Толстой осенью 1875 г. написал стихотворение "Прозрачных облаков спокойное движенье", где, между прочим, говорит о себе:

Всему настал конец, прийми ж его и ты Певец, державший стяг во имя красоты.

Это самоопределение почти совпадает с тем, что говорили о Толстом многие "либеральные" критики, называвшие его поэзию типичной представительницей "искусства для искусства". И, тем не менее, зачисление Толстого исключительно в разряд представителей "чистого искусства" можно принять только с значительными оговорками. В тех самых стихотворениях на древнерусские сюжеты, в которых всего сильнее сказалась его поэтическая индивидуальность, водружен далеко не один "стяг красоты": тут же выражены и политические идеалы Толстого, тут же он борется с идеалами, ему не симпатичными.

В политическом отношении он является в них славянофилом в лучшем смысле слова. Сам он, правда (в переписке), называет себя решительнейшим западником, но общение с московскими славянофилами все же наложило на него яркую печать. В Аксаковском "Дне" было напечатано нашумевшее в свое время стихотворение "Государь ты наш батюшка", где в излюбленной им юмористической форме Толстой изображает петровскую реформу как "кашицу", которую "государь Петр Алексеевич" варит из добытой "за морем" крупы (своя якобы "сорная"), а мешает "палкой"; кашица "крутенька" и "солона", расхлебывать ее будут "детушки".

В старой Руси Толстого привлекает, однако, не московский период, омраченный жестокостью Грозного, а Русь Киевская, вечевая. Когда Поток-богатырь, проснувшись после пяти-векового сна, видит раболепие толпы перед царем, он "удивляется притче" такой: "если князь он, иль царь напоследок, что ж метут они землю пред ним бородой? мы честили князей, но не этак! Да и полно, уж вправду ли я на Руси? От земного нас Бога Господь упаси! Нам писанием велено строго признавать лишь небесного Бога!" Он "пытает у встречного молодца: где здесь, дядя, сбирается вече?" В "Змее Тугарине" сам Владимир провозглашает такой тост: "за древнее русское вече, за вольный, за честный славянский народ, за колокол пью Новграда, и если он даже и в прах упадет, пусть звон его в сердце потомков живет".

С такими идеалами, нимало не отзывающимися "консерватизмом", Толстой, тем не менее, был в середине 60-х годов зачислен в разряд писателей откровенно-ретроградных. Произошло это оттого, что, оставив "стяг красоты", он бросился в борьбу общественных течений и весьма чувствительно стал задевать "детей" Базаровского типа. Не нравились они ему главным образом потому, что "они звона не терпят гуслярного, подавай им товара базарного, все чего им не взвесить, не смеряти, все кричат они, надо похерити". На борьбу с этим "ученьем грязноватым" Толстой призывал "Пантелея-Целителя": "и на этих людей, государь Пантелей, палки ты не жалей суковатые". И вот, он сам выступает в роли Пантелея-Целителя и начинает помахивать палкой суковатой. Нельзя сказать, чтобы он помахивал ею осторожно. Это не одна добродушная ирония над "материалистами", "у коих трубочисты суть выше Рафаила", которые цветы в садах хотят заменить репой и полагают, что соловьев "скорее истребити за бесполезность надо", а рощи обратить в места "где б жирные говяда кормились на жаркое" и т. д. Весьма широко раздвигая понятие о "российской коммуне" Толстой полагает, что ее приверженцы "все хотят загадить для общего блаженства", что "чужим они немногое считают, когда чего им надо, то тащут и хватают"; "толпы их все грызутся, лишь свой откроют форум, и порознь все клянутся in verba вожакорум. В одном согласны все лишь: коль у других именье отымешь да разделишь, начнется вожделенье". Справиться с ними, в сущности, не трудно: "чтоб русская держава спаслась от их затеи, повесить Станислава всем вожакам на шею". Все это вызвало во многих враждебное отношение к Толстому, и он вскоре почувствовал себя в положении писателя, загнанного критикой. Общий характер его литературной деятельности и после посыпавшихся на него нападок остался прежний, но отпор "крику оглушительному: сдайтесь, певцы и художники! Кстати ли вымыслы ваши в наш век положительный!" он стал давать в форме менее резкой, просто взывая к своим единомышленникам: "дружно гребите, во имя прекрасного, против течения". Как ни характерна сама по себе борьба, в которую вступил поэт, считавший себя исключительно певцом "красоты", не следует, однако, преувеличивать ее значение. "Поэтом-бойцом", как его называют некоторые критики, Толстой не был; гораздо ближе к истине то, что он сам сказал о себе: "двух станов не боец, но только гость случайный, за правду я бы рад поднять мой добрый меч, но спор с обоими - досель мой жребий тайный, и к клятве ни один не мог меня привлечь".