В этом простом разговоре нет, на первый взгляд, ничего примечательного. Но читатель, представляющий себе душевное состояние Максима Максимыча, понимает, чего стоил ему целый час ожидания. Старик сдержан: он ничем прямо не выдает своего волненья, но оно сквозит в коротком отказе пить чай и в молчаливом ожидании за воротами... Печорин все не появляется, а Максим Максимыч уже исстрадался от ожидания. Он ждал Печорина до ночи; очень поздно он, наконец, лег, по «долго кашлял, плевал, ворочался... Печорин «сейчас прибежит», а он не идет; и нетерпеливое желание увидеть человека, которого он так любил, все еще живо; и обида растет в нем, и беспокойство гложет: что же могло случиться, что могло задержать Печорина — уж не беда ли с ним стряслась?
Уже не только Максим Максимыч, но и читатель устал ждать, и Автор «начинает разделять беспокойство доброго штабс-капитана». Ожидание, нетерпение, длинный церемониал встречи — все это определяет состояние Максима Максимыча, не Печорина. Он холоден и спокоен — более того, ему скучно. Первое,, что мы о нем узнаем: он «зевнул раза два» — никакого волнения при мысли о предстоящей встрече, никакого движения души...
Напряженное ожидание Максима Максимыча, наконец, разрешилось: Печорин пришел. Но теперь нет штабс-капитана. А лошади уже заложены. Внутреннее напряжение рассказчика (а с ним и читателя) растет — ведь Печорин может так и уехать, не дождавшись Максима Максимыча. Правда, он не торопится. Но знает ли он, что здесь Максим Максимыч? Может быть, слуга забыл ему сказать?
— Если вы захотите еще немного подождать... то будете иметь удовольствие увидаться с старым приятелем»,— сообщает Автор Печорину. — Ах, точно — быстро отвечал он: — мне вчера говорили; но где же он?»
Печорин реагирует так, как нам бы хотелось: «быстро», с восклицанием: «ах!», с вопросом: «где же?» Но ему «вчера говорили» — а он вчера не поторопился и сегодня чуть не уехал... Что же все это значит?
«Я обернулся к площади и увидел Максима Максимыча, бегущего что было мочи...» Как мы помним, Печорин, «закурив сигару, зевнул раза два и сел на скамью», «прямой стан его согнулся», он «был погружен в задумчивость, глядя на синие зубцы Кавказа, и, кажется, вовсе не торопился в дорогу.
Спокойный, медлительный тон, которым Лермонтов повествует о Печорине, сменяется бешено быстрым, задыхающимся ритмом повествования о Максиме Максимыче: он бежал, «что было мочи... едва мог дышать; пот градом катился с лица его, мокрые клочки седых волос... приклеились ко лбу его; колена его дрожали... он хотел кинуться на шею Печорину...»
Прерывистое, учащенное дыхание бегущего взволнованного человека слышно в описании Максима Максимыча так же неоспоримо, как в «Бэле» мы слышали страстную речь Казбича на его родном языке.
И сразу же быстрый, бешеный темп сменяется медленным: «... он хотел кинуться на шею Печорину, но тот довольно холодно, хотя с приветливой улыбкой, протянул ему руку». Два длинных похожих слова: «довольно холодно» — и замедляющий речь оборот «хотя с приветливой улыбкой» — и снова длинное протяжное слово «протянул», так непохожее на быстрые слова, рисующие Максима Максимыча. Читатель на минуту останавливается, как и Максим Максимыч, натолкнувшись на медленное спокойствие Печорина, и сразу же снова торопится вместе с штабс-капитаном, который «на минуту остолбенел, но потом жадно схватил его руку обеими руками: он еще не мог говорить». «Протянул» — и «схватил»: какие разные слова, да еще «довольно холодно протянул» — и «жадно схватил»! Так в одной фразе раскрываются обе души: любящая, ждущая, открытая — и холодно-равнодушная, замкнутая.
Странный разговор происходит между Печориным и Максимом Максимычем. Если прочесть отдельно, подряд все реплики Печорина, вовсе не создастся впечатления, что Печорин холоден, неприветлив:
«— Как я рад, дорогой Максим Максимыч. Ну, как вы поживаете? — Еду в Персию — и дальше... — Мне пора, Максим Максимыч. — Скучал!— Да, помню! — Право, мне нечего рассказывать, дорогой Максим Максимыч... Однако прощайте, мне пора... я спешу... Благодарю, что не забыли... — Ну, полно, полно! ...неужели я не тот же?.. Что делать?., всякому своя дорога... Удастся ли еще встретиться — бог знает!..»
Сами по себе слова Печорина даже могут показаться теплыми. Но мы ведь помним, что он мог прийти еще вчера вечером, а пришел только сегодня утром и чуть не уехал, забыв о Максиме Максимыче. И мы слышим, что говорит старик, — в сравнении с его словами реплики Печорина оказываются убийственно холодными, пустыми, бездушными:
«Как я рад, дорогой Максим Максимыч. Ну, как вы поживаете? — сказал Печорин. — А... ты... а... вы?.. — пробормотал со слезами на глазах старик... — сколько лет... сколько дней... да куда это?..»
Печорин «сказал». Старик «пробормотал со слезами на глазах». Приветливые слова Печорина оказываются слишком спокойными, слишком гладкими и потому — пустыми рядом со сбивчивой речью Максима Максимыча: «а... ты... а... вы?..» Обычно говорят: «сколько лет, сколько зим» — время измеряют годами. Максим Максимыч сказал иначе: «сколько лет... сколько дней» — каждый день без Печорина старик помнил о нем, мечтал хотя бы о случайной встрече, мечтал как о чуде, не веря, — чудо осуществилось, и что же?
Ответы Печорина на прерывистые вопросы старика оказываются нестерпимо холодными, даже грубыми: «Еду в Персию — и дальше», «Мне пора...» «Боже мой, боже мой! да куда это так спешите?..» — спрашивает Максим Максимыч, уже приняв неизбежную замену прежнего «ты» нынешним холодным «вы». Читатель вместе с ним надеется, что у Печорина есть еще какие-то оправдания, что он имеет причину торопиться. Максим Максимыч так взволнован, что не может ждать ответа на свой вопрос, он спешит, он надеется хоть что-то узнать о Печорине, хоть чем-то успеть поделиться: «Мне столько бы хотелось вам сказать... столько расспросить... Ну что? в отставке? …как? …что поделывали?..
—Скучал! — отвечал Печорин, улыбаясь..»
В этом одном слове — ответ на все вопросы старика. Скучал все пять лет. От скуки решил ехать в Персию. Скучает и теперь, встретив старого друга. Скучал бы и с ним — потому и не хочет задержаться. Других причин нет — только скука.
Почему он улыбается, произнося это горькое слово? Как понять странного человека? Приятно ему все-таки видеть Максима Максимыча, или улыбка его насмешлива: над собой усмехается, над своей скукой? Максим Максимыч полон воспоминаниями, они вырываются — старик не может удержаться и говорит даже то, о чем, пожалуй, бестактно напоминать:
«— А помните наше житье-бытье в крепости?.. А Бэла?„
Печорин чуть-чуть побледнел и отвернулся...
—Да, помню! — сказал он, почти тотчас принужденно зевнув…»
Так что же — он совсем бездушный человек? Можно понимать роман Лермонтова по-разному; каждый видит в нем свое, но все, конечно, видят и нечто общее. Я не верю, что Печорин забыл Бэлу — да и автор не верит: ведь он заметил. Что Печорин зевнул «принужденно». Конечно, он помнит Бэлу — и не хочет вспоминать ее, не хочет ворошить прошлое, боится воскресить прежнюю боль... А ведь это и называется: эгоизм. Из-за того, чтобы не обеспокоить себя воспоминаниями, он так холоден со стариком, который был ему близким человеком; чтобы уберечь от боли свою душу, он, не задумываясь, ранит чужую... Неужели совсем нет в нем жалости к бедному штабс-капитану?
Отчего же, по-своему он жалеет. Категорически отказавшись задержаться, он вдруг заметил огорчение Максима Максимыча. «Благодарю, что не забыли... — прибавил он, взяв его за руку». На большую сердечность он, видимо, неспособен. Но старик не принимает этой душевной милостыни. «Он был печален и сердит, хотя старался скрыть это». «Забыть! — проворчал он: — я-то не забыл ничего...»
«— Постой, постой! — закричал вдруг Максим Максимыч, ухватясь за дверцы коляски: — совсем было забыл... У меня остались ваши бумаги... Что мне с ними делать?..
— Что хотите! — отвечал Печорин. — Прощайте...»
И снова странен нам этот человек. Оттолкнув, может быть, единственного любящего, преданного ему человека, он отталкивает и себя, свое прошлое — ведь оно в тех бумагах, от которых он отрекается. Что же ему дорого на свете? Неужели — ничто?
Максим Максимыч еще кричал вслед, но «коляска была уже далеко»; в ответ на последний вопрос штабс-капитана: «а когда вернетесь?..» Печорин «сделал знак рукой, который можно было перевести следующим образом: вряд ли! да и зачем?..» Рассматривая то, что произошло, с позиции Максима Максимыча, мы осудим Печорина, он покажется нам холодным, равнодушным эгоистом.
Но если взглянуть на происшедшее сего позиции? Одинокий, тоскующий, озлобленный несчастьями, которые он приносил людям, Печорин одного только хочет: чтобы его оставили в покое, не терзали воспоминаниями, надеждами, — и в этот самый миг встречает человека, который от чистого; сердца, из самых лучших побуждений, непременно будет терзать его... В таком случае, если даже мы не сможем оправдать Печорина, то по крайней мере поймем его поведение.
А Максим Максимыч оскорблен — и это естественно.
«— Да, — сказал он наконец, стараясь принять равнодушный вид, хотя слеза досады по временам сверкала на его ресницах: — конечно, мы были приятели, — ну да что приятели в нынешнем веке!..»
Обида Максима Максимыча привычно выливается в стариковское ворчанье на новый век. Мы сочувствуем Максиму Максимычу и в то же время понимаем его трагическую ошибку: в данном-то случае он неправ. Не потому Печорин пренебрег им, что он «не богат, не чиновен». Но как ему понять странного молодого человека, который и сам себя не понимает? Обида Максима Максимыча тем больнее, чем она непонятнее: за что? Разве он хоть чем-нибудь виноват перед Печориным? Любил, помнил, возил за собой его бумаги...