Смекни!
smekni.com

Анализ произведений Серафимовича А.С. и Бальмонта К.Д. (стр. 4 из 5)

За временным небывалым подъемом общественного духа в 1904-1905 гг. наступила новая эпоха реакции, и литература снова стала принимать тот же безнадежный вид, как и в эпоху девяностых годов, то есть в эпоху первого зарождения русского символизма.

Опять бессилие реально-политической борьбы вызвало к жизни целые тучи уродливых утопий, неестественно сочетавших «политику» с «мистикой» и «эстетикой». Всякая реакция — расцвет утопий, и вот мы видим, как начинают затемняться самые элементарные вещи и идеи. Создается прочный культ Пинкертона и синематографа. Уродливый мистицизм и мистификаторский оккультизм эпохи французской революции — невинная детская шуточка перед той фантасмагорией, которая охватила русское общество в эпоху реакции вслед за подавлением революции 1905 г.

Поэтому к «эстетике» стали относиться свысока, подчеркивая отсутствие в ней общественности и забывая, что в смешении культа чистой мечты, запредельных ценностей художественного созерцания с реальными общественными задачами момента скрыты затаеннейшие чаяния реакционерок, что подобное смешение одинаково гибельно и для ш-кусства, и для всякой общественности.

С одной стороны, возродилось презрительное отношение к литературе и искусству вообще, с другой — все виды мне гики и религиозных исканий, общественных утопий и (исчисленных друг друга отрицающих пророчеств не имели иозможности выявиться ни в какой иной форме, как исключительно в литературной. От этого «литература» сделалась гпедством и средством, ведущим опять-таки к «литературе». Получился вечный круг, все завертелось в одной фантасмагории; писали и писали, что довольно писать, говорили и шпорили, что будет говорить... И все-таки снова и снова писали и снова говорили. Каждая неделя приносила нового пророка, решающего все вопросы — и оказывавшегося чуть ни по мошенником.

На этой почве и процвел «плакатный символизм» драм Л. Андреева с их мировыми кабаками и бытовым аллегоризмом. Пресса, урезанная в разработке общественных вопросов, с волчьей жадностью набросилась на «модернизм» и превратила его в порнографию.

Этот кризис общественной жизни, этот небывалый упадок литературы под корень подрезал нежные хрупкие цветы лирики Бальмонта. Если внешние условия возникновения и развития ее были неблагоприятны, то теперь они стали решительно невыносимы.

Непризнание, равнодушие, отчужденность можно еще преодолеть, но внезапный переход от исступленного, огульного обожания к вульгаризации, к внутреннему равнодушию, соединенному с внешней формой признания, граничащего с заимствованием, даже плагиатом, — условия, при которых увядает всякое творчество, особенно же романтическое.

Уже в первой книге, написанной после «Будем, как солнце» и озаглавленной «Только любовь», с первых же страниц чувствуется упадок силы творческого воображения, напряженности душевных эмоций, и изламывается, трескается художественная форма.

Еще звучат в первом «Гимне солнцу» пылающие аккорды первых страниц «Будем, как солнце», но они слишком часто перебиваются повторением общих мест.

Все другие отделы этой книги заключают в себе достаточно ярких и утонченных образов, дают бесконечные сочетания и подчас новые формы уже известных нам элементов; сложные напевы, прихотливые размеры, причудливые комбинации ритмических рисунков не позволяют, однако, ни на минуту забыть, что диапазон основных созвучий уже исчерпан, что все эти-«цветные ткани» мы уже когда- то созерцали и трогали, все «очертания снов» нам уже снились, что все проклятия уже шептал нам «Художник-Дьявол», «безрадостность» уже пережита нами в пустынных, снежных равнинах «Тишины», и «мировое кольцо» уже замкнулось многое ранее. И по мере того, как мы начинаем чувствовать намеренность, сугубую искусственность и стилизованность эти страниц, нами овладевает равнодушие и безрадостность.

Между книгами «Будем как солнце» и «Литургия красоты» Бальмонт пишет замечательный сборник «Только любовь». Среди прочих в этом сборнике содержится стихотворение «Безглагольность», анализ которого я хочу провести ниже.

Безглагольность

Есть в русской природе усталая нежность,

Безмолвная боль затаенной печали,

Безвыходность горя, безгласность, безбрежность,

Холодная высь, уходящие дали.

Приди на рассвете на склон косогора,—

Над зябкой рекою дымится прохлада,

Чернеет громада застывшего бора,

И сердцу так больно, и сердце не радо.

Недвижный камыш. Не трепещет осока.

Глубокая тишь. Безглагольность покоя.

Луга убегают далёко-далёко.

Во всем утомленье — глухое, немое.

Войди на закате, как в свежие волны,

В прохладную глушь деревенского сада,—

Деревья так сумрачно-странно-безмолвны,

И сердцу так грустно, и сердце не радо.

Как будто душа о желанном просила,

И сделали ей незаслуженно больно.

И сердце простило, но сердце застыло,

И плачет, и плачет, и плачет невольно.

Безглагольность – это боль. Безглагольность – это безмолвие, тихий покой природы. Мы видим, как в этом стихотворении Бальмонт описывает статичное состояние окружающей природы преимущественно существительными – «безвыходность, безгласность, безбрежность…» В стихотворении встречаются синтаксические и смысловые повторы («и сердце не радо», «и плачет, и плачет»), эпитеты («сумрачно-странно-безмолвные деревья», «усталая нежность»), а также метафоры («сердцу больно», «душа не рада»).

В этом стихотворении поэт говорит о своей любимой природе, но говорит с затаенной болью. В чем она причина этой боли? Почему не радует нас и автора красота окружающей природы? «Как будто душа о желанном просила, и сделали ей незаслуженно больно.» Как будто мы ждали чуда, ждали солнца – а получили тишь и гладь безмолвного дня…

Но эта тишь, этот покой, несмотря на кажущиеся несчастье, на самом деле несут исстрадавшейся душе покой и умиротворение.

Следующая книга, носящая претенциозное заглавие «Литургия Красоты», характерна как новая попытка опять вернуться к пантеизму в самой его крайней форме, к культу стихий, к своеобразному стихийному монизму, художественной формой которого теперь делается дифирамб. Сам автор назвал эту книгу книгой «стихийных гимнов», отождествляя поклонение стихиям с литургическим служением.

Но теперь после многократных попыток прозреть покровительство слепых стихий, взойти мистически к первоосновам всего сущего, к созерцанию двух изначальных, величайших Ликов, после глубочайших падений и трагических пыток раздвоении, этот новый призыв к цельности, стихийности и пантеизму звучит надтреснуто-жалко.

«Вся земля моя, и мне дано пройти по ней», эти слова Аполлония Тианского поставил автор эпиграфом «Литургии Красоты»; в первом стихотворении он так говорит о главной задаче:

«необычайное», под его кистью, напротив, ни одна голова не смеет сделать обыкновенного поворота, и еще в том, что он не видит и не чувствует сам всего ужаса своего состояния. Если с одной стороны Бальмонт первый создал новые виды стиха, усовершенствовал технику созвучий и ввел новые размеры, первый начал реформу стиля, оказав бесконечно благотворное влияние на последующих поэтов, то с другой стороны тот же Бальмонт довел каждый свой новый штрих до излома, новый образ до карикатуры в своих последующих произведениях, целый ряд которых открывается сборником «Литургия Красоты». Кажется, что он сам обвел вторым контуром каждый контур, придав этим каждому заветному образу чудовищную карикатурность, он сам старательно подчеркнул каждый недостаток своего импрессионистического метода творчества, подражая самому себе, сам себя исказил.

Заключение

В заключение хотелось бы обобщить все вышесказанное и выделить основные идеи данных произведений.

При всем своеобразии пути Серафимовича, есть у него немало предшественников. Вначале особенно близкими себе он чувствовал В. Г. Короленко и Г. И. Успенского. Рядом встают имена В. М. Гаршина и Ф. М. Решетникова. Эти писатели ввели в литературу новый жизненный материал, рассказали о стрелочниках и шахтерах, о «фабричных» и крестьянах-отходниках, мелких торговцах и ремесленниках... До них жизнь массового трудового человека, в сущности, не была объектом литературы.

Все это становилось осознанно близким Серафимовичу, тем более что в начале своего писательства, когда так необходимы были мировоззренческие, идейные устои, он находит их в марксизме. Все эти годы не прерывалась его связь с социал-демократическими кружками, с революционной практикой: от студенческого кружка. Александра Ульянова до дружбы с ссыльным Петром Моисеенко (знакомство с которым продолжалось многие годы спустя), до кружков 90-х годов и сотрудничества с социал-демократической интеллигенцией в 900-е годы.

К прогрессивным, социалистическим выводам он идет и через творчество, В рассказах 90-х и начала 900-х годов Серафимович внимательно всматривается в судьбы так называемого «маленького человека», видит его по-своему сильным, многое умеющим, понимает, что подавленность и забитость есть лишь временный удел человека, следствие социальной несправедливости.