Если в первом предложении Яков весь день играл на скрипке, то во втором мы видим противопоставление этого целого, всего, но только одного дня каждому дню из пятидесяти двух лет, в которые герой считал убытки, а также годовому итогу (один день – целый год, весь день – весь год).
Слово «день» из первой части предложения контрастирует со словом «стемнело» (по наличию семы свет-тень). Но оно далеко не равнозначно и дню во второй части предложения: как мы уже говорили, в первом случае это один, исключительный день, в который Яков играл на скрипке, переживая за самочувствие Марфы. Во втором же случае перед нами обычный, ничем не выделяющийся из ряда других, «каждый день».
Глагол первого предложения «играл» противопоставляется глаголам второго «взял», «записывал», «стал подводить». Игра на скрипке – это необычное действие и состояние. Оно приходит тогда, когда герою особенно плохо, оно помогает утешиться и оно связано с творчеством, с высотой и с музыкой. Берёт же книжку, записывает в неё убытки и подводит итог Яков регулярно. Это его обычное, приземлённое состояние, никак не связанное с творческим полётом и глубокими переживаниями. Также со словом «играл» контрастируют слова «от скуки», поскольку игра на скрипке никогда не могла возникнуть вследствие скуки (напротив, это было средство от надоедливых тяжёлых мыслей, которые лезли в голову Якову). Подведение же итогов и записи убытков было постоянным и потому обыденным, скучным занятием, хотя оно и порождало сильнейшие негативные эмоции, которые потом приходилось смирять игрой на скрипке.
Слово «скрипка» выступает в данном случае контекстуальным антонимом слов «книжка», «убытки» и «итог», так как музыкальный инструмент связан с творчеством, морально-духовным миром героя и, как следствие, переживаниями Якова за Марфу. Книжка же для записи убытков, сами убытки и годовой их итог несут исключительно материально-денежную сему, они постоянно занимают ум Якова и мешают ему, отвлекают его от по-настоящему важных чувств и мыслей.
В тот момент, когда Яков насчитывает «больше тысячи рублей» убытку, Марфа «неожиданно» сообщает ему о скорой смерти: «Яков!…Я умираю!». На эту фразу герой реагирует следующим образом: «Он оглянулся на жену». Перед нами простая синтаксическая конструкция, ничем не осложнённая и не говорящая ровным счётом ничего о чувствах героя. Просто «оглянулся», не «вздрогнув, оглянулся», не «удивлённо», даже не «резко». Возможно, Чехов говорит не о полном отсутствии каких бы то ни было эмоций, но, как минимум, о сильной погружённости в свои, бытовые дела Якова, которому в этот момент не до Марфы, как и во все эти пятьдесят два года. И только после страшного описания непривычно «ясного и радостного» лица Марфы, а не бледного, робкого и несчастного, как «всегда» это было, Яков смущается. И это первая прямая характеристика его эмоций по отношению к Марфе. Впервые за все эти годы Яков вспомнил, «что за всю жизнь он, кажется, ни разу не приласкал ее, не пожалел, ни разу не догадался купить ей платочек или принести со свадьбы чего-нибудь сладенького, а только кричал на нее, бранил за убытки, бросался на нее с кулаками». Только теперь, когда Марфе осталось жить ровно сутки, он вдруг «понял, отчего у нее теперь такое странное, радостное лицо, и ему стало жутко». Этот момент можно считать отправной точкой эволюции характера Якова. С этого момента появляются элементы рефлексии, анализа и самоанализа.
Дождавшись утра, Яков везёт на лошади соседа Марфу в больницу, где понимает, что «Марфа помрет очень скоро, не сегодня-завтра». Это известие вызывает у него в первый момент надежду на то, что можно ещё что-то сделать, потом безнадёжное желание просто действовать, независимо от того, что помочь больной уже нечем, и в конце концов Яков «вспылил и побагровел весь, но не сказал ни слова». Выйдя из больницы, он разражается длинным для него монологом: «Богатому небось поставил бы банки, а для бедного человека и одной пиявки пожалел». Можно увидеть в этом монологе и социальный подтекст, который подкрепляется и подобострастной вежливостью Якова, совершенно бессвязно говорящего с врачом: «…Извините, всё беспокоим вас, Максим Николаич, своими пустяшными делами. Вот, изволите видеть, захворал мой предмет. Подруга жизни, как это говорится, извините за выражение…». Но мы находим, что социальный подтекст присутствует в произведении не как самоцель, а в качестве ещё одной точки, с которой рассматривается характер главного героя (вспомним социально-националистическую проблему еврейства Ротшильда: «Без всякой видимой причины Яков мало-помалу проникался ненавистью и презрением к жидам…»).
Оказавшись дома, Яков «со скукой» вспоминает, что следующие четыре дня нельзя будет работать, «а наверное, Марфа умрет в какой-нибудь из этих дней; значит, гроб надо делать сегодня». Семантика слова «скука» в этом контексте уже изменена, эта скука скорее похожа на тоску, но герой реалистического произведения не может кардинально поменяться за такое короткое время, несмотря на сильнейшее потрясение. Поэтому он, сделав гроб для ещё живой старухи, записывает в свою книжку: «Марфе Ивановой гроб – 2 р. 40 к.», – и вздыхает. Этот вздох (вынесенный в отдельное предложение!) несёт очередной акцент. «2 рубля 40 копеек» уже не рассматриваются Яковом как очередной убыток, хотя могли бы, они заставляют его вздыхать (лексико-семантическое поле тоски, скуки, грусти, усталости, переживания и тяжёлых мыслей).
В этот момент Марфа рассказывает Якову о ребёнке: «Помнишь, Яков? – спросила она, глядя на него радостно. – Помнишь, пятьдесят лет назад нам бог дал ребеночка с белокурыми волосиками?». Образ ребёнка – один из важнейших образов рассказа – уже возникал ранее, при первом знакомстве читателя с Яковом: «Заказы на детские гробики принимал он очень неохотно и делал их прямо без мерки, с презрением, и всякий раз, получая деньги за работу, говорил: «Признаться, не люблю заниматься чепухой»». Теперь мы узнаём, что у героя у самого «умерла девочка», а он, хоть и «напряг память, но никак не мог вспомнить». И это два страшнейших убытка сразу: ребёнок и память о нём. Вопрос, почему герой не помнит, возможно, самой страшной потери в своей жизни, автор оставляет открытым. Мы можем предполагать, что это следствие «забытья», в котором прибывает герой вот уже пятьдесят лет, как в литургическом сне. Но мы узнаём из второго и последнего монолога Марфы, что тогда, пятьдесят лет назад, когда бог дал им ребёночка, они «всё на речке сидели и песни пели… под вербой». Значит, тогда ещё была жизнь? И они ещё были тогда вдвоём, и Марфа ещё не выступала в роли необходимой, предполагающейся изначально и незаметной части тела Якова, по странному стечению обстоятельств отделённой от остального тела. Также мы можем предположить, что «убыточная жизнь» героев началась когда-то после смерти ребёнка, но в тексте мы находим как подтверждение, так и опровержение этой версии. Мы знаем, что Яков и Марфа прожили вместе пятьдесят два года. Пятьдесят лет назад бог дал им ребёночка. То есть 2 года, как минимум, до смерти девочки они Жили по-настоящему, как мы предположили, прочитав монолог Марфы. Но спустя четыре абзаца, Чехов (и / или его герой) говорит следующее: «Пятьдесят два года, пока они жили в одной избе, тянулись долго-долго, но как-то так вышло, что за всё это время он ни разу не подумал о ней, не обратил внимания, как будто она была кошка или собака». Так опровергается предположение о когда-то счастливой жизни Якова и Марфы. Это противоречие текста чеховского рассказа.
На утро Марфа умирает, а Яков остаётся очень доволен тем, что похороны обошлись «так честно, благопристойно и дешево и ни для кого не обидно». На кладбище не совсем понятно, с кем (чем) прощается Яков, с женой или с гробом, сделанным им: «Прощаясь в последний раз с Марфой, он потрогал рукой гроб и подумал: «Хорошая работа!»». Но следующий абзац начинается с противительного союза «но», говорящего о продолжении развития героя: «Но когда он возвращался с кладбища, его взяла сильная тоска». Вот здесь слово «скука» перестало быть применимо, изменилась не только основная сема, но и форма, в которую облекалось значение, теперь это «сильная тоска», в которой есть что-то болезненное: «Ему что-то нездоровилось: дыхание было горячее и тяжкое, ослабели ноги, тянуло к питью». Мотив болезни прослеживается на протяжении всего рассказа, и исследователь Александр Потаповский в своей работе «К проблеме реконструкции библейских и литургических аллюзий в «Скрипке Ротшильда» Чехова» говорит о тесной связи образов смерти, болезни и воды в произведении. «У Чехова образ воды постоянно сопутствует образу умирающей Марфы: «Шестого мая прошлого года Марфа вдруг занемогла. Старуха тяжело дышала, пила много воды и пошатывалась, но всё-таки утром сама истопила печь и даже ходила по воду…»» (Курсив А. Потаповского). Далее автор упоминает об образе обмелевшей реки, состарившейся на те же пятьдесят лет. К замечаниям Потаповского мы можем добавить и образ Якова, которому нездоровилось и которого «тянуло к питью».
Роль пейзажа особенно важна на этом этапе развития образа Якова. Чехов рисует перед нами весёлую, светлую и счастливую картину весны, которая уже в самом разгаре: «Тут с писком носились кулики, крякали утки. Солнце сильно припекало, и от воды шло такое сверканье, что было больно смотреть». В этом описании преобладают слова с ярковыраженной семантикой радости и движения, с положительной эмоциональной окраской: «носились», «писк», «солнце», «сверканье»… Такое впечатление, что природе нет дела до трагедии Якова, она живёт по своим законам и будет так жить, что бы ни случилось: