"И все равно секулярный человек имеет оправданные претензии к Церкви, потому хотя бы, что он хочет любви, а сам ее не имеет и ждет от Церкви, которой ее Создатель дал заповедь любви как главнейшую; стало быть, не "мир" обязан "полюбить первым": он не научен этому, а Церковь с ее двухтысячелетней практикой соблюдения заповеди любви [3].
Да вот, именно так я ставлю вопрос, понимая, что "на грубость нарываюсь". Или: если в романе читаем от автора: "В России церковь отвыкла за советские годы быть победительной... Но вот что произошло - с переменой власти наша церковь пала на спину и замурлыкала государству: любите нас, а мы будем любить вас. И воровать, и делиться... И церковный народ принял это с ликованием", - что, это неправда? Нет, братцы и сестрицы, что правда то правда. По-моему нижайшему мнению, это горестная и позорная для Русской Церкви правда.
И то, что любой человек имеет право и возможность это сказать, а не так чтобы заткнуть его, "вырубив" на-счет-раз: "Не дерзай, чадо", "Не благословляю, чадо", "Кто ты такой, чтобы самих первосвященников судить, чадо? Имей уважение к сану. На них благодать почиет, на архиереях, - а ты кто такой?"
На это сегодня ответит любой, кто неравнодушен к Церкви, "воцерковлен" он или нет: "Кто я? Я - человек, сотворенный Богом по Его образу и подобию, - пусть и искаженным мною, - как и любой архиерей". Конечно, я понимаю, кто я и кто он. Но и он должен же понимать, что кому больше дано, с того больше и спросится. В XV в. в России это понимали, и ни один архиерей не посягал на право изображать на иконе "Страшный суд" неправедного царя и неправедного патриарха или митрополита, первыми идущих во ад.
Человек "воцерковленный" может еще добавить: "Кто я еще? Я - христианин, пусть трехкопеечный, но христианин, а значит, по слову апостола, при всей моей падшести, до тех пор, пока я не выхожу за пределы церковной ограды, принадлежу к "роду избранному, царственному священству... людям взятым в удел...", - как и любой первосвященник, и, значит, имею полное право со всем смирением, но твердо говорить, что думаю, при том условии, что я именно так честно, без лукавства думаю - и никого не "поджигаю", не "уклоняю" в раскол и создание новой Церкви, а просто хотел бы, чтобы наша Церковь была, наконец, честна и сняла бы с себя этот позор. Дабы я мог "послушаться" церковным властям без тяжкого сомнения и с чистой совестью".
То, что любой имеет право и возможность сейчас открыто это говорить, - это правильно, это хорошо есть, это есть и "проверка на вшивость", и подлинная свобода со-вести, - как и право современного мира не принимать Церковь.
И Церковь должна принять этот "вызов" "малых сих", включая и представителей секулярного сознания, если это сознание - действительно со-знание. Она должна, если хочет быть добросовестной, перестать быть "священной коровой", перестать снисходительно или враждебно, отмахиваться - и "выслушать и противоположную сторону". И ответить последней честно, совестливо и от-зывчиво, а не так чтобы: "Не дерзай, чадо!" Не так чтобы: "Разговорчики мне в строю!"… [3]
И если это сделает сама Церковь, она докажет, что в ней более чем достаточно места для творческой, созидательной любви и доброты и нет места для сумрачно-враждебного, недоброго взгляда исподлобья. Тогда и не будут рождаться на свет Божий "церкви Даниэля Штайна". Их появление - первый, если уже не второй сигнал тревоги. Полундра на полубаке.
Тут Малецкого можно дополнить вот в каком плане. При обращении ко Христу под действием призывающей и вдохновляющей благодати на начальном этапе воцерковления многими ощущается первоначальная легкость, радость от прикосновения к иному плану бытия, от новых ощущений и переживаний, от встреч и знакомств с новыми людьми, от внешней эстетики храмового убранства и богослужений и многого другого. Недостатки церковного быта на этой стадии почти не ощущаются, а вся получаемая извне информация (через преподавание ли в семинариях, чтение ли книг или общение с разными людьми Церкви) воспринимается с готовностью, как должное. Затем, по прошествии иногда немалого количества лет, восприятие всего хорошего в церковной жизни неизбежно притупляется, а плохого, наоборот, может обостряться. Мыслящий по натуре человек неизбежно будет проходить через период сомнений, который может накладываться на некоторое общее физическое и психологическое утомление, касающееся в особенности священнослужителей, у которых психологическая нагрузка наибольшая. Если еще учесть, что Руфайзен знал разные языки, в том числе свободно владел немецким, то ему вполне был открыт доступ для чтения новейших протестантских библейских критиков или теологов-модернистов типа Рудольфа Бультмана с его демифологизацией новозаветного провозвестия, отрицанием непорочного зачатия, телесного воскресения Христа и т.д. С которыми, по признанию Юрия Малецкого, "схватываться" оказалось бы ему самому не под силу из-за недостаточной подкованности в теологии при небезосновательности их ученых возражений (замечу, что упоминаемый Малецким рядом с Бультманом Карл Барт как раз куда более ортодоксален по своему мировоззрению).
Кроме того, есть одно немаловажное замечание в романе Улицкой, вложенное в уста профессора по еврейской истории Нойгауза: "Я призываю вас все проверять, все оспаривать. Знание, добытое без личного усилия, без личного напряжения, - знание мертвое. Только пропущенное через собственную голову становится твоим достоянием". Можно было бы добавить - пропущенное и через сердце, усвоенное и подтвержденное жизненным опытом в случае христианских истин. Между тем далеко не со всеми пришедшими к вере и Церкви это самое происходит до обращения: многое осмысливается уже после (верно или неверно - другой вопрос), и опять же не всеми. Но духовная жизнь в следовании за Христом - всегда крест и риск, где требуется в том числе быть готовым "всякому, требующему отчета" в нашем уповании, "дать ответ с кротостью и благоговением" и где никто не застрахован от падений и ошибок. В том числе и в осмыслении многих вероучительных утверждений в христианстве, где разномыслия и возможны, и неизбежны, поскольку мера и талант в восприятии догматов у всех различны. Идти ли в данном случае книжно-академическим способом, по пути последовательного критического историко-философского анализа первохристианских памятников и позднейших святоотеческих трудов, чтобы рационально придти к порогу невыразимой тайны, раскрываемой в троичном и христологических догматах? Или по пути деятельного служения ближним через познание широты и глубины Христовых заповедей, как советовали многие святые отцы? И то, и другое совместил в себе Даниэль Штайн, что вовсе не предотвратило его от богословских ошибок и недопониманий, как не предохраняло многих и до него от впадения в ереси. Перед апофатической бездной тайны Божества многие катафатические формулировки могут казаться относительными. А только лишь интеллектуальное усвоение и умножение знаний внутри себя не устраняет неопределенностей в ответах, но может порождать лишь новые вопросы. Занять ли позицию полного послушания, нерассуждения и доверия догматическому церковному Преданию? Это, действительно, наиболее безопасный путь во многих отношениях, который, однако, не всегда позволяет успешно следовать призыву апостола Петра, процитированному выше, как и не устраняет внутренние сомнения, если они возникают и, тем более, подтачивают веру. И не делает в таком случае полученные знания о догматах собственным внутренним достоянием, не убеждает в их достоверности. Это как раз случай и Улицкой, и ее героя Даниэля Руфайзена-Штайна [5].
Ставить ли из-за этого под сомнение реальность священнического и монашеского делания главного героя романа, как это делает Малецкий, находя, и справедливо, многие противоречия и нестыковки в его позиции? "Да, господа присяжные заседатели, я берусь утверждать, что Даниэль Штайн - не священник, не католической и не Церкви". Наверно, это было бы слишком поспешно. Ибо священником, несмотря на еретичность его воззрений, он все-таки оставался, согласно учению и Католической, и Православной церквей, поскольку рукоположен он был законно и не был запрещен в служении. А механизма "выключения" благодати у священника, полученной при хиротонии, при возникновении и укоренении ереси в его исповедании веры или сомнений в отдельных догматах христианства просто не существует. С другой стороны, конечно, "все должно быть благопристойно и чинно", и ни одна из церквей не допустила бы, разумеется, без санкции ее высшей власти такого существенного отклонения от чина Литургии, какой можно найти в "Тексте так называемой Трапезы Воспоминания Еврейской христианской общины в Хайфе, составленном братом Даниэлем Штайном". В этом плане, действительно, отец Даниэль фактически образовал своеобразную секту, или "нарисованную" еврейскую христианскую церковь, по ироничному замечанию Юрия Малецкого, поскольку нимало не ставил вышестоящее церковное руководство о литургических нововведениях и действовал скорее вопреки благословению священноначалия. "Если он (то есть Префект Конгрегации по вопросам доктрины веры) запретит мне служение, я буду служить один в пещере, - решает про себя Штайн. - Здесь, в Риме, существовала большая еврейская церковь в пещерах". В этом, можно сказать, трагедия его неудавшегося миссионерства, какими бы благими и возвышенными намерениями оно ни вдохновлялось. В его общине почти и нельзя было найти евреев, перешедших из иудаизма, а были перемещенные католики - поляки, чехи, румыны, французы, литовцы, для которых общим языком на богослужении оказался изучаемый ими иврит. И все те прихожане о. Даниэля были или явно поверхностно знакомы с католическим богослужением, поскольку в противном случае такое резкое отличие Литургии Штайна от традиционной мессы слишком сильно бросилось бы в глаза и с большой вероятностью могло бы ввести в смущение. Или же необыкновенное обаяние и притягательность о. Даниэля вопреки всему удерживали этих католиков вокруг него, и когда он ушел из жизни, община неизбежно рассеялась [1].