Таким образом, Улицкая и Малецкий дополняют друг друга и рассматривают проблему взаимоотношения христианства веры и христианства воли с разных углов зрения, сделав тот труд, который давно уже не делают профессиональные богословы. К сожалению, правильное догматическое исповедание веры чаще всего, увы, бывает на практике оторванным от жизни и не преображающим ее - здесь Улицкая все-таки задела за живое многих [6].
Малецкий, при всех раскрытых им богословских и исторических изъянах в романе Улицкой, тем не менее, чаще бьет мимо цели. Дело в том, что христианство в философской эллинистической интерпретации, каковы бы ни были ее достоинства, - явно не для всех, оно действительно элитарно, как об этом хорошо написал Сергий Желудков. Штайну не дано богословствовать, он - практик, христианин воли, а дар богословия вовсе не связан с даром священства. Если что не хватило о. Даниэлю, то только послушания. Но Евангелие нас чаще всего призывает именно к практической, действенной вере! На Страшном суде, согласно притче евангелиста Матфея, с нас не будет спрошено, как точно мы исповедовали христологические или тринитарный догматы, а вот поступали ли мы с ближними так, как хотели бы, чтобы поступали с нами самими; были ли верны в малом, человеческом, будет спрошено непременно. И на этом начальном, базовом уровне, действительно, не имеет значения не только, как ты веришь, но и вообще, кто ты есть по жизни. Не каждому дано не только богословствовать, но и заниматься наукой, быть поэтом, художником, предпринимателем и т.д., поскольку дары и наклонности у всех различны, и как кто знал математику, тоже не будет иметь принципиального значения - разве что спросится, как кто употреблял данные ему таланты и с какой прибылью. Христианство веры - более высокий уровень. Но и здесь наблюдается развилка: вера, действующая любовью к ближнему, более практическая и деятельная, и вера, более движимая любовью к Богу, созерцательная, богословская, где догматика неизбежно связана с мистикой. В христианской же истории нередко случалось, что истины высшего уровня, открывавшиеся отдельным мыслителям и мистикам, спускались директивно сверху и использовались как внешние подавляющие авторитетные формулировки и орудия в борьбе с идеологическими противниками, которые, в свою очередь, сами готовы были употреблять силовые и административные ресурсы для утверждения своих доктрин - достаточно вспомнить византийских императоров, поддерживавших то арианство, то монофизитство, то монофелитство, то иконоборчество. Именно по этой причине многими веками позже родился позднепротестантский адогматизм как реакция на споры среди христиан, нисколько не способствовавшие исполнению евангельских заповедей, а приводившие лишь к большим соблазнам и разделениям. У митр. Антония Сурожского есть по этому поводу замечательная мысль [6]:
"Отец Георгий Флоровский мне как-то сказал: знаете, нет ни одного отца, у которого нельзя найти ереси, за исключением Григория Богослова, который был такой осторожный, что ничего лишнего не сказал... Так что у всех найдут что-нибудь. Но тогда возьми то, что сказано и что тебе кажется неверным, продумай, и скажи свое; причем не обязательно раскритикуй, а скажи: вот, на основании того, что я слышал, какие мысли мне приходят, и посмотрим, как они дополняют или исправляют другое… Я думаю, что очень важно, чтобы сейчас мы мыслили и делились мыслями - даже с риском, что мы заврёмся, - кто-нибудь нас поправит, вот и всё.
Помню, как я был смущен, когда Николай Зернов пятьдесят лет назад мне сказал: "Вся трагедия Церкви началась со Вселенских соборов, когда стали оформлять вещи, которые надо было оставлять еще гибкими". Я думаю, что он был прав, - теперь думаю, тогда я был в ужасе. Это не значит, что Вселенские соборы были не правы, но они говорили то, до чего они дожились. И с тех пор богословы тоже до чего-то дожились… Скажем, отца Сергия Булгакова считали еретиком, а теперь многие совсем по-иному на него смотрят. И то неправильно, и сё неправильно. Есть у него вещи, которые неприемлемы, а есть и наоборот…" [1].
В той средневековой эпохе заключается очень важный урок для всех нас. Без доброй воли и любви, в частности, к своим идейным противникам, каких бы высоких и важных истин это ни касалось, христианство веры окажется великим соблазном для окружающих. "По тому узнают все, что вы Мои ученики, если будете иметь любовь между собою". С другой стороны, христианство одной доброй воли тоже не застраховано от сеяний соблазнов и смущений. Справедливо замечает Малецкий: "Если цель и назначение человеческой жизни - ответить на любовь Бога своей любовью и так - спастись, то любовь "не по правилам", как и игра без правил, спроста может оказаться не спасительной Любовью, а гибельной "любовью". Анна Каренина всего-навсего "любит не по правилам", - и чем это кончается? Катерина в "Грозе", сколь ни объясняй ее поступок домашней тиранией и т.д., "любит не по правилам" - чем все кончается?". В общем, по мысли апостола Павла, "любовь… не бесчинствует, не ищет своего". Для себя самого очень важно определиться теоретически, как я верую и почему, и в этом многовековой церковный опыт христиан веры, почерпанный из сокровищницы церковного Предания, неоценим, как необходимо и вслушивание в этот опыт. Но для окружающих меня ближних, наоборот, имеет первостепенное значение не столько мое теоретическое исповедание, сколько моя жизнь. Христианство веры - более внутреннее достояние моей души, христианство воли же открыто вовне. Полной гармонии в вере и воле достигали немногие, и это идеал святости и удел избранных. Однако, именно к этому состоянию - неразделимому сочетанию истины и любви, ортодоксии и ортопраксии - призваны все, кто позиционирует себя христианином веры [1].
Случай Даниэля Штайна, подобный ситуации с Милосердным самарянином, - прежде всего вечный и неоспоримый укор христианам веры, не удерживающимся или вовсе не стремящимся к высоте своего призвания.
3.4 Реалистический роман как поэтика нравственного компромисса
Роман развивался, преодолевая резко отрицательное отношение к себе со стороны моралистов, оценивавших этот жанр как низкий, потворствующий плохому вкусу и портящий нравы. Это связано с тем, что роман, как известно, является порождением и отражением кризиса и разрушения устоев традиционалистской культуры, когда личность начинает выпадать из готовых, жанровых форм бытия – эмансипация и индивидуализация личности приводит к ее дистанцированию от любых готовых форм и таким образом неизбежно и от норм существующей морали.
Роман сосредоточивается на индивидуальном опыте личности, который не укладывается в нормы существующей морали: романный герой – часто бродяга, “отщепенец”, человек с “фаустовскими стремлениями”, молодой человек в том возрасте, когда он, говоря языком терпимого моралиста, еще имеет какое-то право “перебеситься”; он интересен как раз тем, что является нарушителем общепринятых норм, - и именно этими приключениями, этим своим необыкновенным опытом. Роман выражает мечты и стремления личности, лежащие за пределами предуготованного ей существующим миропорядком удела – человек мечтает о выходе за заданные ему границы. Он придумывает себе иную жизнь, в которой осуществятся его мечты – как те, которые находятся за пределами установленных моральных норм, так и те, которые в его представлениях соответствуют возможностям интересной и свободной жизни, которыми обладают представители других социальных миров. Конечно, с точки зрения традиционной морали всякий такого рода опыт – недопустимый соблазн, тем более недопустимый, что именно с точки зрения этого опыта в романе строится и всеобъемлющая картина мира; в результате чего этот мир предстает весьма далеким от идеала, так что читатель может и не найти в нем достойного с точки зрения моралиста образца для подражания [7].
Поэтому традиционалистская культура требует от писателя не романа, а эпоса: эпос провозглашается в качестве истинной цели романа – роман должен стремиться стать эпосом. Эпичность, как известно, предполагает иную, чем в романе, точку зрения на человека и мир, - не изнутри индивидуального опыта, а из мира сверхличных ценностей, обеспечивающих устойчивость миропорядка. Отсюда и “героизм” героя эпоса.
Поэтому роман и выступает как неэпический или антиэпический жанр.
Вместе с тем все не так просто: романная концепция противоречива и парадоксальна – ведь роман, конечно же, является и, безусловно, эпическим жанром, в нем реализуются важнейшие эпические ценности – повествовательность как широта взгляда на мир, видение человека в единстве с миром, сюжетное развертывание всякого события в пространстве большого мира.
Противоречивость поэтологической, а тем самым и этической концепции жанра свойственна в наибольшей степени как раз самой уравновешенной форме романа – классическому роману эпохи реализма, который пытается соединить несоединимое, примирить несовместимые вещи. Следует признать, что роман середины и второй половины XIX в. входит в противоречие с некоторыми принципами поэтики романа, изложенными М. Бахтиным – роман ХIХ в. обладает относительно устойчивой, вполне структурированной и поддающейся описанию формой, что и сделало его в глазах ХХ в. “традиционным романом”. Важные эстетические и поэтологические принципы внутренней организации этой формы для русского реалистического романа определил Н.Д. Тамарченко, разработав понятие “внутренней меры” реалистического романа, - “специфического для романа способа сочетать изменчивость с устойчивостью” [11].