Смекни!
smekni.com

Бунин (стр. 8 из 20)

Более всего невыносимым было для Бунина насилие над церковью и уничтожение религии: «Большевики стреляли в икону»[60]. В записи за 9 февраля 1918 года И. Бунин воспроизводит услышанный им разговор двух женщин, одну из которых он принципиально называет «дамой», а другую – «бабой». «Это для меня вовсе не камень, этот монастырь для мня священный храм…» – говорит «дама». «Баба» ей отвечает: «… Для тебя он священ, а для нас камень и камень!» Если не уяснить этой позиции Бунина, то нельзя будет понять, отчего с такой страстностью пишет он обо всем в своем дневнике. «Русский народ взывает к Богу только в горе великом. Сейчас счастлив – где эта религиозность!»[61]

Бунин приводит массу цитат, часто из газет «Известия», «Голос Красноармейца», в которых новые хозяева разоблачают самих себя, вроде «Вперед, родные, не считайте трупы!»[62]. Среди тех, за кем шла, как он говорит, настоящая охота, были знакомые Бунина, литераторы – А.А. Кипен – и простые люди – Моисей Гутман, «очень милый человек»[63], которого убили (он перевозил Бунина на дачу). На улице могут убить ни за что и старика, соратника Брусилова, и медсестру, прошедшую всю войну, и ребенка. Большой ложью звучали для него слова: «Революции не делаются в белых перчатках». Писатель тяжело переживал происходящее в стране. Истинными виновниками ненужного и бессмысленного кровопролития называет правительство большевиков, тех, кто разжег в народе ненависть, развратил ломкой старого порядка.

Бунин считался барином, белым. А разве белые не народ? – до сих пор жгуче звучит вопрос писателя. Они тоже народ, давший культуру России, давший лучших представителей. В условиях расколотого общественного сознания «белый» Бунин защищает общечеловеческие нравственные основы. «Народу, революции все прощается, – «все это только эксцессы». А у белых, у которых все отнято, поругано, изнасиловано, убито, – родина, родные колыбели и могилы, матери, отцы, сестры, – “эксцессов”, конечно, быть не должно»[64]. Бунин требует единого нравственного суда над «нашими» и «не нашими», что является преступлением для одной стороны, то преступно и для другой.

Бунин отвергал насилие; вслед за Толстым и Достоевским призывал бороться «за вечные, божественные основы человеческого существования». Бунин также сказал: «…все преграды, все заставы божеские и человеческие пали»[65]. Он отвергал всякую насильственную попытку перестроить человеческое общество, оценив события октября 1917 года как «кровавое безумие» и «повальное сумасшествие». Это важнейший мотив его книги. Теперь, после всего пережитого в годы сталинизма, особенно хорошо становится понятен великий смысл отстаивания Буниным общечеловеческих ценностей, которые так попирались в «окаянные дни»; он предчувствовал будущее, понимал, к чему поведет потеря высшего смысла жизни и расшатанность нравственного состояния общества.

Никакими высокими целями не оправдано убийство, Бунин не может простить его ни конкретным людям, ни партии: «В этом и весь секрет большевиков – убить восприимчивость»[66]. Революция обесценила жизнь человека, она стала игрушкой в руках так называемых «революционеров». Ежедневным явлением стали уличные самодуры, поражающие быстротой вынесения приговора и жестокостью. «...Захвачены с поличным два вора. Их немедленно «судили» и приговорили к смертной казни. Сначала убили одного: разбили голову безменом, пропороли вилами бок и мертвого, раздев догола, выбросили на проезжую часть. Потом принялись за другого…».[67] «Матрос убил сестру милосердия – “со скуки”»[68]. «Какого-то старика полковника живьем зажарили в паровозной топке»[69]. «Большевики в Ростове… расстреляли 600 сестер милосердия»[70]. Писатель видит всю эту кровь, всю эту мерзость и не может не реагировать об это: «Потрясло. Ужас, боль, бессильная ярость»[71].Да и что можно сделать с теми, кто говорит: «Стрелять будем, если вы пойдете против нас».[72] И.А. Бунин не скрывает своего страха: «Москва так мерзка, что страшно смотреть»[73], «Арбат по ночам страшен»[74]. А самое ужасное для него не это. Он понимает, что от природы жестоких людей все-таки не так уж много. Самое жуткое в людях – безразличие к окружающим, к тому, что творится рядом. И Бунин сам неоднократно почувствовал это «на своей шкуре»: «Меня в конце марта 17 года чуть не убил солдат… Мерзавец солдат прекрасно понял, что он может сделать со мной все, что угодно, совершенно безнаказанно, – толпа, окружавшая нас… оказалась на его стороне»[75].

Разговоры о том, что всякая революция сопровождается кровопролитием, не вызывает у писателя решительно никакого сочувствия: «Давеча прочитал про расстрел 26 как-то тупо». Он чувствует, как события с каждым днем меняют его ощущения мира, притупляют его человеческую и художественную чуткость. Поэтому он и «старается ужасаться», заставляет себя разбивать на числа, раскладывать их на единицы человеческих судеб, видеть за каждым слагаемым «искривленное предсмертной судорогой лицо, застывшее выражение ужаса в глазах».[76]

Важнейший мотив книги Бунина – отстаивание общечеловеческих ценностей, которые попирались в «окаянные дни». Для И. Бунина революция стала не только «падением России», но и «падением человека», она разлагает его духовно и нравственно. Огромный исторический сдвиг, произошедший в стране, выворачивает гигантские пласты, срезает верхний тонкий культурный слой почвы, приносит невиданные «типы улицы». Писатель бродит по неузнаваемым улицам, вглядывается в лица новых хозяев, чтобы запечатлеть в памяти, донести их до потомков. Для Бунина народ – «это всегда – глаза, рты, звуки голосов,... речь на митинге – все естество произносящего ее»[77] И перед читателем предстают лица, характеры, мысли народные. «Говорит, кричит, заикаясь, со слюной во рту, глаза сквозь криво висящее пенсне кажутся особенно яростными. (...) И меня уверяют, что эта гадюка одержима будто бы "пламенной беззаветной любовью к человеку", "жаждой красоты, добра и справедливости!»[78] Для Бунина этот тип лишь «производное», «пена» во время шторма. Своего классового врага он представляет четко: «Закрою глаза и все вижу как живого: ленты сзади матросской бескозырки, штаны с огромными раструбами, на ногах бальные туфельки от Вейса, зубы крепко сжаты, играет желваками челюстей... Вовек теперь не забуду, в могиле буду переворачиваться!»[79]

Бунин отмечает в книге, что люди в разных городах кажутся ему одинаковыми, пугающими злым выражением лиц. Сами города становятся безликими, серыми. Другой преобладающий цвет – красный. Он вспоминает Петербург 1917 года. «Невский был затоплен серой толпой, солдатней в шинелях внакидку, неработающими рабочими, гуляющей прислугой и всякими ярыгами, торговавшими с лотков и папиросами, и красными бантами, и похабными карточками, и сластями, и всем, что просишь. А на тротуарах сор, шелуха подсолнухов, а на мостовой навозный лед, горбы и ухабы».[80] Москва 1918 года встает перед ним «жалкая, грязная, обесчещенная, расстрелянная и уже покорная,...» Ватаги «борцов за светлое будущее», совершенно шальные от победы, самогонки и архискотской ненависти, с пересохшими губами и дикими взглядами, с тем балаганным излишеством всяческого оружия на себе, каково освящено традициями всех «великих революций».[81] В Одессе Бунин отмечает, что подбор лиц удивителен, казалось ему, что и не уезжал из Москвы. «Какая, прежде всего грязь! Сколько старых, донельзя запакощенных солдатских шинелей, сколько порыжевших обмоток на ногах и сальных картузов, которыми точно улицу подметали, на вшивых головах! А в красноармейцах главное – распущенность. В зубах папироска, глаза мутные, наглые, картуз на затылок, на лоб падает "шевелюр».[82] Многое в поведении людей Бунин объясняет помешательством, каким-то дьявольским наваждением.

Среди этого безумия Бунин неожиданно выделяет фигуру военного «в великолепной серой шинели, туго перетянутого хорошим ремнем, в серой круглой военной шапке, как носил Александр Третий. Весь крупен, породист, блестящая коричневая борода лопатой, в руке в перчатке держит Евангелие. Совершенно чужой всем, последний могиканин».[83] Он противопоставлен толпе. Он символ ушедшей России. Важной деталью в его образе является Евангелие, заключающее в себе святость старой Руси. Таких образов у Бунина встречается немало. «На Тверской бледный старик-генерал в серебряных очках и в черной папахе что-то продает, стоит скромно, скромно, как нищий... Как потрясающе быстро все сдались, пали духом!»[84] Ивану Алексеевичу тяжело и горько видеть, насколько унижены и опозорены все те, кто составлял славу и гордость страны. Скорбью и негодованием пронизаны страницы бунинского дневника.

Бунин предъявляет суровый счет не только революционерам, но и самому русскому народу; тут он действительно резок, несентиментален, как не были сентиментальны его дореволюционные повести «Суходол» и «Деревня». «Нет никого материальней нашего народа. Все сады срубят. Даже едя и пья, не преследуют вкуса – лишь бы нажраться… А как, в сущности, не терпят власти, принуждения! Попробуй-ка введи обязательное обучение! С револьвером у виска надо ими править… Злой народ! Участвовать в общественной жизни, в управлении государством – не могут, не хотят за всю историю»[85] – отмечает он осенью 1917-го. «Злой» не потому, что русский; «злой» – значит таково его состояние в данный момент. Бунин негодует на народ не потому, что презирает его, а потому что хорошо знает его созидательные духовные потенции, понимает, что никакое «всемирное бюро по устроению человеческого счастья» (по мнению писателя совершенно реальное) не способно разорить великую державу, если сам народ этого не позволит. «Народ болеет. Не от природы болен, а именно сейчас болеет... Все это всегда бывало, и народный организм все это преодолел бы в другое время. А вот преодолеет ли теперь?»