Смекни!
smekni.com

Гоголь и Чёрт (стр. 3 из 5)

"Справедливее всего, - замечает Гоголь, - назвать Чичикова - хозяин, приобретатель. Приобретение - вина всего".

Так вот как! Этаким-то образом, Павел Иванович! так вот вы приобрели, - говорит председатель после совершения купчей крепости на мертвые души.

Приобрел, - говорит Чичиков.

Благое дело! право, благое дело!

Да, я вижу сам, что более благого дела не мог бы предпринять. Как бы то ни было, цель человека все еще не определена, если он не стал, наконец, твердою стопой на прочное основание, а не на какую-нибудь вольнодумную химеру юности.

Не выражает ли тут устами Чичикова вся европейская культура XIX века свою самую внутреннюю сущность? Высший смысл жизни, последняя цель человека "не определена" на земле. Конец и начало мира непознаваемы; только середина - мир явлений - доступна познанию, чувственному опыту, а следовательно, и реальна. Единственное и окончательное мерило для оценки всего есть прочность, основательность, "позитивность" этого чувственного опыта, то есть обыкновенной "здоровой" - средней человеческой чувственности. Все философские и религиозные чаяния прошлых веков, все их порывы к безначальному и бесконечному, сверхчувственному суть, по Контовскому определению, только "метафизические" и "теологические" бредни, "вольнодумные химеры юности". "Но герой наш (герой нашего времени, как и само время) уже был средних лет и осмотрительно-охлажденного характера". Он задумался "положительнее", то есть "позитивнее". И вот главная позитивная дума Чичикова и есть именно дума о том, как бы отвергнуть все, что кажется ему "химерою", обманчивым призраком бесконечного, безусловного, "стать твердою стопой на прочное основание" условного, конечного, относительного, единственно будто бы реального.

"Но замечательно, - прибавляет Гоголь, - что в словах его была все какая-то нетвердость, как будто бы тут же сказал он себе: "Эх, брат, врешь ты, да еще и сильно!" Да, в глубине Чичиковского "позитивизма" такое же всемирное "вранье", как в глубине хлестаковского идеализма. Желание Чичикова "стать твердою стопой на прочное основание" - это именно то, что теперь в ход пошлó, а потому - пóшло, как, впрочем, и желание Хлестакова "заняться, наконец, чем-нибудь высоким". Оба они только говорят и думают, как все; а в сущности ни Чичикову нет никакого дела до "прочных" основ, ни Хлестакову - до горных вершин бытия. За консервативною основательностью у одного скрывается такая же "химера", пустота, ничто, как за либеральною "легкостью мыслей" - у другого. Это не два противоположные конца и начала, не две безумные, но все-таки честные крайности, а две бесчестные, потому что слишком благоразумные, середины, две одинаковые плоскости и пошлости нашего века.

Ежели нет в человеческой жизни никакого определенного смысла, высшего, чем сама эта жизнь, то нет для человека на земле и никакой определенной цели, кроме реальной победы в реальной борьбе за существование. "Так есть хочется, как еще никогда не хотелось!" - этот бессознательный, стихийный вопль Хлестакова, "голос природы", становится сознательной, общественно-культурной мыслью у Чичикова - мыслью о приобретении, о собственности, о капитале.

"Больше всего береги и копи копейку: эта вещь надежнее всего на свете… Копейка не выдаст… Все сделаешь и все прошибешь на свете копейкой". Вот завет отца и всего духовного отечества Чичикова - XIXвека. Вот самая позитивная мысль самого позитивного из всех веков, с его пронизавшим насквозь всю культуру, промышленно-капиталистическим, буржуазным строем; вот единственное будто бы, "прочное основание", найденное если не в отвлеченном созерцании, то в жизненном действии и противополагаемое всем "химерам" прошлых веков. Тут нет, конечно, правды Божеской, зато есть "человеческая, слишком человеческая" правда, может быть отчасти даже оправдание.

Странствующий рыцарь денег, Чичиков кажется иногда в такой же мере, как Дон Кихот, подлинным, не только комическим, но и трагическим героем, "богатырем" своего времени. "Назначение ваше - быть великим человеком", - говорит ему Муразов. И это отчасти правда: Чичиков так же, как Хлестаков, все растет и растет на наших глазах. По мере того как мы умаляемся, теряем все свои "концы" и "начала", все "вольнодумные химеры", наша благоразумная середина, наша буржуазная "положительность" - Чичиков - кажется все более и более великой, бесконечной.

"Зачем добывал копейку? Затем, чтобы в довольстве прожить остаток дней, оставить жене, детям, которых намеревался приобрести для блага, для службы отечеству. В нем не было привязанности собственно к деньгам для денег, им не владели скряжничество и скупость. Нет, не они двигали им: ему мерещилась впереди жизнь во всех довольствах, со всеми достатками. Добро и зло для него так условны сравнительно с высшим благом - приобретением, что он иногда сам не сумел бы отличить одно от другого; сам не знает, где кончается вложенный в него природою инстинкт "хозяина", "приобретателя" и где начинается подлость: средняя подлость и среднее благородство смешиваются в одно "благоприличие", "благопристойность".

Несмотря на весь свой консерватизм, Чичиков - отчасти западник. Подобно Хлестакову, он чувствует себя в русском провинциальном захолустье представителем европейского просвещения: тут - глубокая связь Чичикова с "петербургским периодом" русской истории, с Петровскими преобразованиями. Чичикова тянет на Запад: он как будто предчувствует, что там его сила, его грядущее царство. "Вот бы куда перебраться, - мечтает он о таможне, - и граница близко, и просвещенные люди. А какими тонкими голландскими рубашками можно обзавестись!" - "Надо прибавить, что при этом он подумывал еще об особенном сорте французского мыла, сообщавшего необыкновенную белизну коже и свежесть щекам". Европейское просвещение только усиливает сознание русского барина, "просвещенного дворянина", в его вековой противоположности темному народу. "Хорош, очень хорош! - восклицает однажды Чичиков, заметив, что Петрушка пьян. - Уж вот можно сказать: удивил красотой Европу!" Сказав это, Чичиков погладил свой подбородок и подумал: "Какая, однако ж, разница между просвещенным двором и грубой лакейской физиономией!"

"Чичиков, - говорит Гоголь, - очень заботился о своих потомках". "Оставить жене, детям, которых намеревался приобресть для блага, для службы отечеству, вот для чего хотел приобрести!" - признается он сам. "Бог свидетель, я всегда хотел иметь жену, исполнить долг человека и гражданина, чтобы действительно потом заслужить уважение граждан и начальства". Главный смертный страх Чичикова не за себя самого, а за свой будущий род, за свою семью, за свое "семя". "Пропал бы, - думает он в минуту опасности, - как волдырь на воде, без всякого следа, не оставивши потомков". Умереть, не родив, все равно, что совсем не жить, потому что всякая личная жизнь есть "волдырь на воде"; волдырь лопнет, умрет человек - и ничего не останется кроме пара. Личная жизнь имеет смысл только в семье, в роде, в народе, в государстве, в человечестве, как жизнь полипа, пчелы, муравья только в полипняке, улье, муравейнике. С этой бессознательной метафизикой Чичикова согласился бы всякий "желтолицый позитивист", ученик Конфуция, и всякий "белолицый китаец" - ученик О. Конта: тут крайний Запад сходится с крайним Востоком, Атлантический океан - с Тихим.

"Что я теперь? - думает разоренный Чичиков, - куда я гожусь? какими глазами я стану смотреть теперь всякому почтенному отцу семейства? как не чувствовать мне угрызения совести, зная, что даром бременю землю? И что скажут потом мои дети? - Вот, скажут, отец - скотина: не оставил нам никакого состояния!" "Иной, может быть, - замечает Гоголь, и не так бы глубоко запустил руку, если бы не вопрос, который, неизвестно почему, приходит сам собой: а что скажут дети? - И вот будущий родоначальник, как осторожный кот, покося только одним глазом вбок, хватает поспешно все, что к нему поближе". Когда Чичиков воображает себя собственником, владельцем капитала и поместья, тотчас представляется ему и "свежая, белолицая бабенка, и молодое поколение, долженствующее увековечить фамилию Чичиковых: "резвунчик-мальчишка, и красавица дочка, или даже два мальчугана, две и даже три девчонки, чтобы было всем известно, что он действительно жил и существовал, а не то, что прошел как-нибудь тенью или призраком по земле, чтобы не было стыдно и перед отечеством". "Мечта моя - воплотиться, но чтобы уж окончательно, безвозвратно", - говорит черт Ивану. Это и есть главная "позитивная" мечта Чичикова: "бабенки и Чиченки" нужны ему, чтобы "окончательно воплотиться", чтобы "всем было известно", что он "действительно существовал" (как будто иначе для всех и для него самого реальность его сомнительна), а не был только "тенью", "призраком", "волдырем на воде". Существование "позитивиста" Чичикова, лишенное "потомков", лопается таким же мыльным пузырем, как существование "идеалиста" Хлестакова, лишенное фантастической "химеры". Стремление Чичикова "к бабенкам и Чиченкам" и есть стремление черта, самого призрачного из призраков, - "к земному реализму". И предрекаемое Великим Инквизитором "царство от мира сего", "миллионы счастливых младенцев" - не что иное, как "Серединное Царство" бесчисленных маленьких позитивистов, всемирных будущих китайцев (здесь духовный "панмонголизм", так пугавший Вл. Соловьева), миллионы счастливых "Чиченков", в которых повторяется, как солнце в каплях "Тихого" океана, единый "родоначальник" этого царства, бессмертный "хозяин" мертвых душ, нуменальный Чичиков.