«Важнейшим регулятором эстетической жанровой коммуникации выступает жанровое обозначение произведения; французский исследователь П. Колер даже сравнил жанры с «контрактом между производителем и потребителем искусства» (KohlerP. Contributionaunephulosophiedesgenres.//Helikon. Amsterdam; Leipzig, 1940, p.142.) Многие жанровые концепции сосредоточены на коммуникативной, «прагматической функции жанров, на том, как писатели учитывают ожидания, которые вызывают у публики слова «роман», «комедия», «мелодрама» и пр.».[47]
Случается, что заданное жанровое обозначение не соответствует содержанию. Это возмущает или интригует, но непременно вызывает множество трактовок и интерпретаций, а также ведет «за пределы данного произведения: к литературной (и общественной) репутации писателя, фактам его биографии, к жанровой традиции».3
Такое же разногласие вызвали и «Записки из Мертвого дома» Ф.М. Достоевского. Спор о принадлежности этого произведения к какому-либо одному конкретному литературному жанру ведется и полтора века спустя после первого издания книги.
Что же понимал под «жанром» сам Достоевский? Возможно ли, что он сам затруднялся его назвать? Такое предположение категорически отвергает исследователь творчества писателя В.Н. Захаров: «Жанр – одна из ключевых категорий художественного мышления Достоевского. Как писатель, он всегда знал, что собирался писать… Весьма определенно и авторитетно Достоевский указывал (как правило, уже в заглавии произведения), что он написал – роман, повесть или рассказ».[48]
Однако откуда же тогда такие расхождения в жанровой терминологии? Захаров поясняет: «В языке Достоевского нет слова жанр в современном значении. Жанр был для него искусствоведческим термином, и в «Дневнике писателя» 1873 года Достоевский дал его глубокую интерпретацию: «Что такое в сущности жанр? Жанр есть искусство изображения современной, текущей действительности, которую перечувствовал художник сам лично и видел собственными глазами. (21. 76)».[49]
ГЛАВА 2.
ПРИНЦИПЫ НОВОЙ ЛИТЕРАТУРЫ В ИЗЛОЖЕНИИ ВИКТОРА ГЮГО И ЕГО «ПОСЛЕДНИЙ ДЕНЬ ПРИГОВОРЕННОГО К СМЕРТИ».
«Имя Виктора Гюго по праву стоит в одном ряду с именами лучших представителей мировой культуры».[50] Сын знатной дамы и простого капитана, участника подавления контрреволюционного восстания в Вандее, Виктор Гюго проводит детство в постоянных разъездах и странствиях. Однако путешествия не помешали юноше окончить Мадридский колледж для молодых дворян, а затем изучать философию и математику в Парижском университете.
Политические взгляды родителей Виктора Гюго были противоречивыми. Его отец был противником Бурбонов, а мать – роялисткой, поскольку происходила из богатой буржуазной семьи. Мать имела большое влияние на сына, кроме того, он не избежал влияний модной в то время в светских кругах литературы реакционного романтизма.
Однако со второй половины 20-х гг. Гюго порывает с легитимистскими иллюзиями и, часто обращаясь к образу Наполеона, восхищается его военным талантом.
Творчество Гюго-прозаика в конце 20-х гг. получает наибольшее художественное воплощение в повести «Последний день приговоренного к смертной казни» (1829), открывшей собой долголетнюю борьбу против буржуазного законодательства. Книга была откликом на современность. В ней передается атмосфера эпохи Реставрации с ее казнями, ссылками, каторгой. Повесть задумана как обличительное выступление против смертной казни, как протест против жестокостей общества, как призыв к человечности».[51]
По сути, можно смело утверждать, что «Последний день приговоренного к смерти» был первым реалистическим произведением молодого автора. Как раз в этот период Виктор Гюго «создал свою литературную программу, которая звала французское искусство от классицизма к реализму».[52]
«Подлинным источником первых серьезных достижений Виктора Гюго в поэзии и в прозе было настойчивое стремление приблизить литературу к запросам современности», - считает Н. Муравьева.[53] В 1830 году Виктор Гюго пишет драму «Кромвель», в обширном предисловии к которой выдвигает принципы новой романтической литературы. «Прежде всего следует уничтожить старый ложный вкус, - считает писатель. – Необходимо очистить от него современную литературу. Шлейф восемнадцатого века волочится еще в девятнадцатом, но не нам, молодому поколению, видевшему Бонапарта, нести его».[54] С присущим ему пылом молодой автор восклицает: «Ударим молотком по теориям, поэтикам и системам. Собьем старую штукатурку, скрывающую фасад искусства!»[55]
Гюго считает, что отпала необходимость следовать устаревшим канонам. Гений должен творить свободно, открывая новые горизонты творчества. Да, образцы должны существовать в искусстве, но «есть два рода образцов: те, которые были созданы согласно правилам, и те, согласно которым эти правила были созданы. Так в какой же из этих двух категорий должен найти себе место гений?»[56] Конечно, во второй! Гений призван быть новатором, так считает Гюго. «Он требует отказаться от искусственной гармонии, соразмерности, присущей произведениям классицизма. В свободном сочетании контрастных явлений жизни Гюго видит могучий источник развития искусства. Нет низких, недостойных искусства предметов».[57]
Таким образом, Виктор Гюго распахнул двери в литературу для множества тем и сюжетов, считавшихся ранее невозможными. И, следственно, эти сюжеты и темы требовали иного подхода в жанровом аспекте. Именно о таких произведениях, возможно, идет речь в предисловии к «Кромвелю»: «Нет ни правил, ни образцов; или, вернее, нет иных правил, кроме общих законов природы, господствующих над всем искусством, и частных законов для каждого произведения, вытекающих из требований, присущих каждому сюжету (курсив мой – О. Мусаева)».[58]
В данном ключе постулатов новой литературы, выдвинутых Виктором Гюго, рождается социально – психологическая повесть о крушении внутреннего мира человека, которому суждено умереть от рук палача.
Повествование построено крайне необычно. Человек, осужденный, приговоренный к смерти, заточенный в каземате, ведет дневниковые записи вплоть до эшафота. Потрясающий, трагический, невозможный реализм книги и… абсолютно нереальная ситуация: не мог осужденный за убийство преступник во французской тюрьме первой половины 19 века пять недель вести дневник, в мельчайших подробностях фиксируя все увиденное, услышанное, вспомнившееся. Мало того, уже взойдя на эшафот, со связанными за спиной руками, этот человек молит о разрешении написать последнее заявление и… минуты, даже секунды, оставшиеся от жизни, тратит на свои записки! Для кого?!
Но именно столь нереальная, «фантастичная» жанровая форма позволяет раскрыть всю глубину затронутой темы с потрясающим, пронзительным реализмом. И Виктор Гюго идет на этот «вымысел» совершенно сознательно, пользуясь как раз тем самым «частным законом», вытекающим из «требований, присущих сюжету».
В Предисловии к «Кромвелю» он выдвигает «оправдательный приговор» доле вымысла в реализме, подчеркивая его нижеследующим примером: «Искусство не может дать самого предмета. В самом деле, предположим, что один из этих опрометчивых проповедников абсолютной природы – такой, какая она бывает вне искусства, - присутствует на представлении какой-нибудь романтической пьесы, например «Сида». «Как это так, - скажет он при первых же словах, - Сид говорит стихами! Говорить стихами неестественно». – «Как же, по-вашему, он должен говорить?» – «Прозой». – «Отлично». Через минуту, если он будет последователен, он заявит: «Как! Сид говорит по-французски?» - «Ну и что же?» - «Естественность требует, чтобы он говорил на своем языке; он может говорить только по-испански». – «Мы тогда ничего не поймем, но пусть будет так». Вы думаете, что этим и кончится? Нет… Ибо раз уж мы вступили на этот путь, логика тащит нас за шиворот и мы не можем остановиться».[59]
Итак, в 1829 году в свет выходит «Последний день приговоренного к смертной казни», повесть, фантастическая по форме и реалистичная по содержанию. Это была книга «со странным, шокирующим названием… На титульном листе имени автора не стояло. Это была исповедь».[60]
Да, это была исповедь человека перед человечеством. Не было ни имени автора на титульном листе, ни имени у преступника, ни состава преступления как такового. Вопрос о преступлении Гюго намеренно замалчивает. Ибо целью автора не была защита какого-либо определенного преступника. Это было «общее ходатайство о всех осужденных настоящих и будущих, на все времена. Это коренной вопрос человеческого права, поднятый и отстаиваемый во весь голос пере обществом».[61]
Образ героя, выписанный четко, до последней мельчайшей черты, в то же время обобщен. Это «первый попавшийся приговоренный к смерти, казненный в первый попавшийся день, за первое попавшееся преступление».[62] «Здесь писатель впервые обращается к исключительно важной теме «преступления и наказания», и выявляет социальные противоречия эпохи, пытаясь определить, кто перед кем более виноват – человек ли перед осудившим его обществом, или общество, обрекшее его на смерть».[63]
На самом деле, вопрос необычайно острый, вопрос о праве группы лишить жизни одного из членов этой группы – вот проблема, которую пытается решить писатель. И его ответом стало решительное, категорическое «нет».