Аксинья красивая. По праздникам она прогуливается около своей лавки, в шляпке, с зонтиком, шумя накрахмаленными юбками. На ней новые скрипучие ботинки.
Цвет платья, "желтогрудость" связывается с представлением о чем-то животном, змеином. Дальше Чехов снова возвращается к этой ассоциации, называет Аксинью красивым, гордым животным, пишет о ее "змеиной" красоте:
"И в этих немигающих глазах, и в маленькой голове на длинной шее, и в ее стройности было что-то змеиное; зеленая, с желтой грудью, с улыбкой, она глядела, как весной из молодой ржи глядит на прохожего гадюка, вытянувшись и подняв голову".
Но вот Аксинья узнала, что на имя сына Липы Никифора записывают Бутекино, то самое, где она, Аксинья, строит кирпичный завод. Она кричит, устремив на старика Цыбукина залитые слезами злобы, косые от гнева глаза. Куда девалась ее красота – это теперь хищное, слепое от ярости существо. Аксинья убивает маленького сына Липы – убивает потому, что ненавидит Липу, поденщицу, "каторжанку", видит в ее ребенке будущего претендента на Бутекино.
"… Аксинья схватила ковш с кипятком и плеснула на Никифора.
После этого послышался крик, какого еще никогда не слыхали в Уклееве, и не верилось, что небольшое, слабое существо, как Липа, может кричать так. И на дворе вдруг стало тихо. Аксинья прошла в дом молча, со своей прежней наивной улыбкой…".
"Наивная улыбка" - страшная подробность, до конца разоблачающая животную, змеиную натуру Аксиньи. А потом похороны ребенка, панихида, гости, священник, бездушно изрекающий по поводу несчастья Липы: "Не горюйте о младенце. Таковых есть царствие небесное", и сама Липа, молча прислуживающая за столом… Все едят "с такою жадностью, как будто давно не ели". И на этом фоне снова Аксинья, по случаю похорон одетая во все новое и напудренная.
Чехов как будто ничего не сказал "от себя" об Аксинье, но самый ее вид, нарядившейся и напудрившейся по случаю похорон – похорон ею же убитого ребенка! – самый вид разоблачает ее, эту гнусную натуру, ее античеловеческую красоту, "напудренность", как будто скрывающую пятна крови. А потом, когда эта напудренная гадюка кричит на Липу, которая не может сдержать рыданий, выгоняет ее из дому и, засмеявшись, направляется в лавку с той же наивной улыбкой, то проявляется ее жестокая сущность.
За Аксиньей, ставшей к концу повести безраздельной хозяйкой дома, настоящей купчихой-заводчицей, стоит темное царство неправды, обмана, угнетения. Фабриканты Хрымины, с которыми она входит в долю, местная власть – волостной старшина и писарь, "не отпустившие из волостного правления ни одного человека, чтобы не обмануть и не обидеть", набожная Варвара, чья милостыня лишь прикрывала цыбукинские грехи, действовала как "предохранительный клапан в машине", лицемерное духовенство – весь этот страшный, освященный богом и властью порядок встает вместе с образом Аксиньи, безнаказанной детоубийцы и, казалось бы, торжествует вместе с ней.
Что же противостоит в повести этому миру фальши, неправды, надругательства над личностью? Мир труда и правды, олицетворяемый в образе Липы.
Вот она стоит на смотринах перед деловито разглядывающими ее – совсем как на ярмарке – чужими людьми: "худенькая, слабая, бледная, с тонкими, нежными чертами, смуглая от работы на воздухе"; натруженные от постоянной черной работы руки повисли непривычно праздно, а глаза смотрят совсем по-детски – с любопытством, доверчиво, и взгляд ее словно говорит: "делайте со мною что хотите: я вам верю". Она как будто из другого мира, как человек среди дикарей или диких животных. Она входит в дом, где нужны ее руки – для работы, красота – для показа. Сама же она никому здесь не нужна, на ее характер, душу, желания – на все это Цыбукиным наплевать; если бы она стала говорить о своих желаниях, это удивило бы их не меньше, чем если бы заговорил вороной конь, которого купили за триста рублей. И когда во время венчания слышится тревожный детский плач: "Милая мамка, унеси меня отсюда, касатка!", кажется, что не ребенок плачет, а сама Липа, - настолько неуютно, одиноко и страшно ей у Цыбукиных. Но вот уезжает ее муж Анисим – чужой, непонятный ей, угнетающий ее одним своим присутствием человек. И Липа сразу повеселела.
"Босая, в старой, поношенной юбке, засучив рукава до плеч, она мыла в сенях лестницу и пела тонким серебристым голоском, а когда выносила большую лохань с помоями и глядела на солнце со своей детской улыбкой, то было похоже, что это тоже жаворонок".
Такие детали, во время свадьбы, как ножи, тревожный детский плач, недоброе гуденье самовара, сливающееся с фырканьем Аксиньи, - они передают страшную, пугающую, зловещую атмосферу цыбикунского дома, нависшую над Липой. [28., С. 96].
Образ Липы подчеркнуто соотнесен, в глубоком контрасте, с образом Аксиньи. У той – шепелявая, от денег во рту, речь, у Липы – тонкий серебристый голосок; та напоминает гадюку – Липа похожа на жаворонка.
Липа и Аксинья как будто принадлежат теперь, став невестками, к одной семье. Но это действительно лишь "как будто". Аксинья в доме хозяйка, Липа же чувствует себя поденщицей. Аксинья хочет вместе с фабрикантами Хрымиными-младшими в Бутекине завод строить, и когда из-за этого у Хрыминых началась ссора, "фабрика с месяц стояла, - рассказывает Липа, - и мой дяденька Прохор без работы по дворам корочки сбирал". Аксинья выступает как порождение царства неправды и обмана; Липа олицетворяет мир простых тружеников. Это доказывает такая сцена, где Липа играет со своим ребенком и говорит, как они потом вместе будут работать, трудиться, жить по-мужицки – иной жизни Липа себе и не представляет.
"Она подбрасывала его на руках и говорила в восхищенье:
- Ты вырастешь большо-ой, большой! Будешь ты мужик, вместе на поденку пойдем! На поденку пойдем!
- Ну-у! – обиделась Варвара. – Какую там еще поденку выдумала, глупенькая? Он у нас купец будет!..
Липа запела тихо, но, немного погодя, забылась и опять:
- Ты вырастешь большо-ой, большой, мужик будешь, вместе на поденку пойдем!"
В Аксинье нет ничего живого, одна только голая, хищная жадность к наживе. Липа, забитая и обездоленная, унаследовавшая от матери безотчетный страх, несмотря на все эти привитые ей с детства черты – живое, глубоко человечное существо. Она любит своего ребенка вне всякой связи с Бутекиным, которое старик Цыбукин записал было на его имя, просто любит, жалеет, выхаживает и даже говорить о нем не может без волненья.
Цыбукинский дом пугает ее, потому что это не живое царство. Но есть у Липы и своя среда, свое родное окружение. С особенной силой это раскрыто в сцене, когда Липа возвращается поздней ночью из земской больницы с телом умершего ребенка. Она идет, не разбирая дороги, ничего не соображая от горя, и думает вдруг: "Когда на душе горе, то тяжело без людей. Если бы с ней была мать, Прасковья, или Костыль, или кухарка, или какой-нибудь мужик!". "Тяжело без людей" - значит для Липы без простых людей, мужиков. Это для нее одно и то же. Думая о людях, о человеческом участии, она о Цыбукиных и не вспоминает – это не люди.
Липа одинока, но есть у нее родные люди, такие же труженики, как она. В самую тяжелую минуту, когда ее потянуло к своим людям поделиться с ними горем, слышит вдруг простую, ясную, человеческую речь. Это мужики едут на подводах из Фирсанова. "Вы святые?" - спрашивает она у старика Вавилы, но потом видит, что никакие это не святые, а простые мужики. И в эту минуту они ей дороже святых. Она рассказывает старику о своем горе. Вавила глядит на нее, "взгляд его выражал сострадание и нежность". Чем он может ее утешить? И он говорит только: "Ты мать. Всякой матери свое дите жалко". Эти слова не избавят ее от горя, но как далеки они, живые, человечные, от бездушно-казенной сентеции священника: "Не горюйте о младенце. Таковых есть царствие небесное". И как не похожи эти по-мужицки простые, добрые слова на те, какие услышит Липа в доме Цыбукиных: "Ох-тех-те… Один был мальчик, и того не уберегла, глупенькая…".
Но не только сострадание находит Липа у старика Вавилы. Он говорит ей о большом мире, который раскинулся вокруг. И возникает образ родной, неоглядно широкой земли, матушки России…
"Ничего… Твое горе с полгоря. Жизнь долгая, - будет еще и хорошего, и дурного, всего будет. Велика матушка Россия! – сказал он и поглядел в обе стороны. – Я во всей России был и все в ней видел, и ты по моему слову верь, милая. Будет и хорошее, будет и дурное. Я ходоком в Сибирь ходил, и на Амуре был, и на Алтае, и в Сибирь переселился, землю там пахал, соскучился потом по матушке России и назад вернулся в родную деревню. Назад в Россию пешком шли; и помню, плывем мы на пароме, а я худой-худой, рваный весь, босой, озяб, сосу корку, а проезжий господин тут какой-то на пароме, - если помер, то царство ему небесное, - глядит на меня жалостно, слезы текут. "Эх, говорит, хлеб твой черный, дни твои черные…" А домой приехал, как говорится, ни кола, ни двора; баба была, да в Сибири осталась, закопали. Так, в батраках живу. А что ж? Скажу тебе: потом было и дурное, было и хорошее. Вот и помирать не хочется, милая, еще бы годочков двадцать пожил; значит, хорошего было больше. А велика матушка Россия! – сказал он и опять посмотрел в стороны и оглянулся".
Так вырывается движение повести на широкий простор, и, подымаясь над змеиным цыбукинским логовом, во весь рост встает величавый образ Родины. Матушка Россия для Чехова – это родная земля, исхоженная вдоль и поперек простыми людьми, пешеходами. Родина для него – прежде всего народ, простые, правдивые, живые люди, такие, как Липа, старик Вавила, Костыль.