Смекни!
smekni.com

Изучение бытования традиционных высказываний в произведениях русской литературы на примере повестей И.С. Шмелева (стр. 10 из 22)

«Своеобразие повествования состоит в том, – читаем в статье Н.А. Николиной «Поэтика повести И.С. Шмелева “Лето Господне” (1994), – что в нем сочетаются элементы двух типов сказа: “детского” сказа и сказа взрослого повествователя, который обращается к конкретному адресату: “Ты хочешь, милый мальчик, чтобы я рассказал тебе про наше Рождество. Ну, что же… Не поймешь чего – подскажет сердце”. Рассказ «Рождество», например, строится как сказ с пропущенными репликами и вопросами воображаемого собеседника. Повествование, таким образом, неоднородно: при доминирующей в целом точке зрения маленького героя ряд контекстов организован “голосом” взрослого рассказчика. Это прежде всего зачины глав, лирические отступления в центре их, концовки, т.е. сильные позиции текста. Они объединяются мотивом памяти и включают лексические единицы с этим семантическим компонентом: “Но что я помню?... Помню струящиеся столбы, витые, сверкающие как бриллианты…” (из главы “Ледяной дом”); “Доселе вижу, из дали лет, кирпичные своды, в инее, черные крынки с молоком… слышу запах сырости” (глава “Покров”). Контексты, организованные точкой зрения маленького героя, и воспоминания взрослого повествователя разделены во времени (образ «дали лет», взаимодействующий с образом воспоминания-сна, часто повторяется в повести). Их чередование, сопоставление или наложение создают в тексте лирическое напряжение и определяют сочетание разных стилистических средств» (Николина, 1994, 5, 72).

Характерной особенностью стиля повестей является расширение (по сравнению с другими автобиографическими произведениями) сигналов припоминания. Традиционные помню, как теперь вижу дополняются сигналами, связанными с различными сферами чувственного восприятия: это прежде всего глагол слышу, вводящий описание звуков или запахов. Воспоминания о детстве – это воспоминания о быте старой патриархальной Москвы и – шире – России, обладающие силой обобщения. В то же время сказ от лица ребенка передает его впечатления от каждого нового момента бытия, воспринимаемом в звуке, цвете, запахах. Это определяет особую роль цветовой и звуковой лексики, слов, характеризующих запах и цвет. Мир, окружающий героя, рисуется как мир, несущий в себе всю полноту и красоту земного бытия, мир ярких красок, чистых звуков, волнующих запахов: «Народу мало, несут пасхи и куличи в картонках. В зале обои розовые – от солнца, оно заходит. В комнатах – пунцовые лампадки, пасхальные: в Рождество были голубые? Лежат громадные куличи, прикрытые розовой кисейкой, - остывают. Пахнет от них сладким, теплым, душистым» (Шмелев, 1996, 64). Богатство речевых средств, передающих разнообразные чувственные ощущения, взаимодействуют с богатством бытовых деталей, воссоздающих образ старой Москвы. Развернутые описания рынка, обедов и московских застолий с подробнейшим перечислением блюд показывают не только изобилие, но и красоту уклада русской жизни: «Блины с припеком. За ними заливное, опять блины, уже с двойным припеком. Лещ необыкновенной величины, с грибками, с кашкой… наважка семивершковая, с белозерским снетком в сухариках, политая грибной сметанкой… блины молочные, легкие блинцы… еще разварная рыба с икрой судачьей… желе апельсиновое, пломбир миндальный – ванильный…» (Шмелев, 1996, 155).

Детальные характеристики бытовых реалий, служащие средством изображения национального уклада, сочетаются в тексте с описанием Москвы, которая неизменно рисуется в единстве прошлого и настоящего. Граница между прошлым и настоящем разрушается, и личная память повествователя сливается с памятью исторической, преодолевая ограниченность отдельной человеческой жизни: «Что во мне бьется так, наплывает в глазах туманом? Это — мое, я знаю. И стены, и башни, и соборы... и дымные облачка за ними, и эта моя река, и полыньи, в воронах, и лошадки, и заречная даль посадов... — были во мне всегда. И все я знаю. Там, за стенами, церковка под бугром, — я знаю. И щели стенах — знаю. Я глядел из-за стен... когда?.. И дым пожаров, и крики, и набат... — все помню! Бунты и топоры, и плахи, и молебны... — все мнится былью моей былью... — будто во сне забытом» (там же, 40).

Характеризуя изобразительное мастерство писателя, Н.А. Николина в своей работе выделяет следующие речевые средства, используемые Шмелевым в автобиографических повестях:

- сложные эпитеты: радостно-голубой, бледно-огнистый, розовато-пшеничный, пышно-тугой, прохладно-душистый;

- метонимические наречия, одновременно указывающие и на признак предмета, и на признак признака: закуски сочно блестят, крупно желтеет ромашка, пахнет священным кипарисом, льдисто края сияют;

- синонимические и антонимические объединения и ассоциативные сближения: скрип-хруст, негаданность-нежданность, льется-шипит, режет-скрежещет, льется-мерцает, свежие-белые и др.

«Последние единицы, характерные для народно-поэтической речи, – отличительная черта стиля писателя. В подобные объединения, отражающие присущую всему тексту устойчивую направленность одного слова на другое и определяющие ритм произведения, вступают слова разных частей речи и различной семантики: кресты-медальки, алый-сахарный, играет-сверкает, спит-храпит, хорошо-уютно. Особенно часто используются глагольные сближения: пропоют-прославят, протрубить-поздравить, колышется-плывет, потрескивает-стрекает, горит-чадит и др. В результате структурно-семантической спаянности компонентов таких сочетаний возникает обобщенное значение интенсивности действия, при этом тавтология и градация семантических признаков могут дополнятся отношениями более сложного характера, например, отношениями обусловленности: вспыхивает-слепит, стаяло-подсушило и т.д. Отмеченные словосочетания, присущие языку фольклора, дополняются столь же регулярными повторами, выполняющими в тексте усилительно-выделительную функцию: «Слышно, как капает, булькает скучно-скучно; И выходят серебряные священники, много-много; И ви-жу… зеленым-зеленый свет!» (Николина, 1994, 5, 73 – 74).

«Эстетическая позиция Шмелева сказывается в широком использовании сентиментально-ласковых интонаций и соответствующей лексики, – отмечает в своей статье «Магия словесного разнообразия» Е.Г. Руднева, – в обилии слов с уменьшительно-ласкательными суффиксами, относящихся к разным сферам жизни: крестик, молитвочка, куполка, церковки, иконки, калачик, сахарок, смородинка, сухарик, вареньице; туманец, лодочка, неподалечку, ножичек, сундучок, поклончик, гостинчик. В том же тоне звучат обращения: Антипушка, Симеонушка. Обилие ласкательных слов и выражений, умильных интонаций мотивированно избирательностью детского сознания Вани, который в многоголосии жизни не слышит и не повторяет “плохих” слов» (Руднева, 2002, 4, 62 – 63).

Образ звучащей, непосредственно произносимой или рождающейся для произнесения речи находит особое пунктуационное оформление. Любимый знак писателя – многоточие, указывающий на незавершенность высказывания, отсутствие точной номинации, поиски единственно верного слова, наконец, на эмоциональное состояние рассказчика: «Снимают меня, несут… - длинное-длинное дышит – хрустальная, диковинная рыба… ту-тук… ту-тук… “бери-ись… навали-ись…”» (Шмелев, 1996, 173). «Кажется, в русской литературе никто не пользовался паузой так, как Шмелев это делает, – замечает И.А. Ильин. – Пауза обозначает у писателя то смысловой отрыв (противопоставление), то эмоциональный перерыв, возникающий от интенсивности переживания или от его содержательной насыщенности. Фраза задохнулась и рвется» (Ильин, 1996, 6, 354). Образ звучащей речи создается и многочисленными звукоподражаниями, отражающими «сиюминутное» состояние природы или окружающей обстановки. Текст книги как бы оркестрован включением в него разнообразных глагольных междометий и звукоподражаний: «Робея, тихо, чутко… первое свое подал, такое истомно-нежное, - ти-пу, - ти-пу…чок-чок-чок-чок…тритррррррр… но это нельзя словами; …кап… кап-кап… кап…кап-кап-кап… Под сосенкой – кап-кап…» (Шмелев, 1996, 32).

В повестях И.С. Шмелева нашли художественное и языковое воплощение русский православный опыт и духовное бытие, «жизнь сердца» русского православного человека конца XIХ – начала ХХ века, описание православных праздников в семье в церкви, в Москве.

Мир, изображенный Шмелевым, совмещает сиюминутное и вечное. В повестях писатель рассматривает и сопоставляет образы двух миров: дольнего и горнего. Первый воссоздается в тексте во всем его многообразии. Второй для рассказчика невыразим: «И я когда-то умру, и все… Все мы встретимся ТАМ…» Это двоемирие определяет и лексический уровень повестей: в речи персонажей, особенно Горкина, бытовая лексика сочетается с религиозной, православной. Такие слова, как говение, архангел, скорбный лик, грех, душе во спасение, душевное дело, в животе Бог волен, часовня, преподобный, келейка, благочестивый, святые мощи, послушание, просвирки, формируют сознание маленького Вани. Словарный запас мальчика дополняют церковнославянские цитаты из книг Священного Писания и церковно-богослужебных книг: «Федя начинает: «Стопы моя…» Горкин поддерживает слабым, дрожащим голосом: «…на-прави… по словеси Твоему…» Домна Панферовна, Анюта, я и другие богомольцы подпеваем все радостней: «И да не обладает мно-о-ю... Всякое... безза-ко-ни-е…» Певчие поют «Ныне отпущаеши раба Твоего»... (Шмелев, 1989, 2, 76). Такое своеобразие языка повестей исследователи связывают с обращением писателя к поэтике древнерусской литературы, так в статье Н.И. Пак читаем: «Создавая мир Святой Руси, писатели должны проявить мастерство в стилизации речи. Категория святости как доминанта художественного образа требует определенного лексического состава, особых акцентов, тона и ритма повествования. Стилизованная речь способствует утверждению категории святости как вечной и неизменной. Язык Нового времени, современное слово, попадая в “контекст святости”, приобретают соответствующий оттенок значения, дополняют привычный вид, не нарушая канонического образа» (Пак, 2000, 2, 35).