Смекни!
smekni.com

Образ Ивана Никитича в рассказе А.П. Чехова "Корреспондент" (стр. 2 из 6)

Литературную деятельность Чехова обыкновенно принято делить на две, совсем ничего общего между собой не имеющие, половины: период Чехова-Чехонте и позднейшую деятельность, в которой даровитый писатель освобождается от приспособления к вкусам и потребностям читателя мелкой прессы. Для этого деления есть известные основания. Несомненно, что Чехов-Чехонте, в «юмористических» рассказах не стоит на своей высоте первостепенного писателя. Публика, подписавшаяся в 1903 г. на «Ниву» чтобы ознакомиться основательно с Чехова, испытывала даже после первых томов расположенного в хронологическом порядке собрания его сочинений известное разочарование. Если, однако, глубже и внимательнее присмотреться к рассказам Чехонте, то нетрудно и в этих наскоро набросанных эскизах усмотреть печать крупного мастерства Чехова и всех особенностей его меланхолического дарования. Непосредственной «юмористики», физиологического, так называемого «нутряного» смеха тут не очень-то и много. Есть, правда, немало анекдотичности и даже прямого шаржа, например, «Романа с контрабасом».

Едва ли есть у Чехонте хотя бы один рассказ, сквозь шарж которого не пробивалось бы психологическая и жизненная правда. Не умрет, например, в действительности чиновник оттого, что начальник в ответ на его чрезмерно угодливые и надоедливые извинения за то, что он нечаянно плюнул в его сторону, в конце концов крикнул ему «пошел вон»; но забитость мелкого чиновника, для которого сановник — какое то высшее существо, схвачено (в «Смерти чиновника») в самой своей основе.

Во всяком случае, веселого в «юмористических» шаржах Чехонте очень мало: общий тон — мрачный и безнадежный. Перед нами развертывается ежедневная жизнь в всем трагизме своей мелочности, пустоты и бездушия. Отцы семейства, срывающие на близких всякого рода неприятности по службе и карточным проигрышам, взяточничество провинциальной администрации, интриги представителей интеллигентных профессий, грубейшее пресмыкательство перед деньгами и власть имущими, скука семейной жизни, грубейший эгоизм «честных» людей в обращении с «продажными тварями» («Анюта», «Хористка»), безграничная тупость мужика («Злоумышленник»), полное вообще отсутствие нравственного чувства и стремления к идеалу — вот та картина, которая развертывается перед читателем «веселых» рассказов Чехонте.

Даже из такого невинного сюжета, как мечты о выигрыше 75000 р. («Выигрышный билет»), Чехонте сумел сделать канву для тяжелой картины отношений размечтавшихся о выигрыше супругов. Прямо Достоевским отзывается превосходный рассказ «Муж», где на каких-нибудь 4 страничках во всем своем ужасе обрисована психология злобного, погрязшего в житейской скуке существа, испытывающего чисто физические страдания, когда он видит, что близкие ему люди способны забыться и на мгновение унестись в какой-то иной, радостный и светлый мир.

К числу ранних рассказов Чехова относится и другой превосходный рассказ — «Тоска», на этот раз не только мрачный, но и глубоко трогательный: рассказ о том, как старый извозчик, у которого умер взрослый сын, все искал, кому бы поведать свое горе, да никто его не слушает; и кончает бедный старик тем, что изливает душу перед лошадкой своей. Художественные приемы Чехонте так же замечательны, как в позднейших произведениях Чехова. Больше всего поражает необыкновенная сжатость формы, которая до сих пор остается основной чертой художественной чеховской манеры. И до сих пор чеховские повести почти и всегда начинаются, и кончаются в одной книжке журнала. Относительно «большие» вещи Чехова — например, «Степь» — часто представляют собой не что иное, как собрание отдельных сцен, объединенным только внешним образом.

Чеховская сжатость органически связана с особенностями его способа изображения. Дело в том, что Чехов никогда не исчерпывает свой сюжет всецело и всесторонне. Будучи реалистом по стремлению давать неприкрашенную правду и имя всегда в запасе огромнейшее количество беллетристических подробностей, Чехов, однако, рисует всегда только контурами и схематично, т. е. давая не всего человека, не все положение, а только существенные их очертания.

Чехов почти никогда не дает целой биографии своих героев; он берет их в определенный момент их жизни и отделывает двумя-тремя словами от прошлого их, концентрируя все внимание на настоящем. Он рисует, таким образом, не столько портреты, сколько силуэты. Оттого-то его изображения так отчетливы; он всегда бьет в одну точку, никогда не увлекаясь второстепенными подробностями. Отсюда сила и рельефность его живописи, при всей неопределенности тех типов, которые он по преимуществу повергает своему психологическому анализу. Если к этому прибавить замечательную колоритность чеховского языка, обилие метких и ярких слов и определений, то станет очевидным, что ему много места и не нужно.

Существенным отличием Чехова-Чехонте от Чехова второго периода является сфера наблюдения и воспроизведения. Чехонте не шел дальше мелочей обыденного, заурядного существования тех кругов общества, которые живут элементарной, почти зоологической жизнью. Но когда критика подняла самосознание молодого писателя и внушила ему высокое представление о благородных сторонах его тонкого и чуткого таланта, он решил подняться в своем художественном анализе, стал захватывать высшие стороны жизни и отражать общественные течения. На общем характере этого позднейшего творчества, начало которого можно отнести к появлению «Скучной истории» (1888), ярко сказалась та мрачная полоса отчаяния и безнадежной тоски, которая в 80-х годах охватила наиболее чуткие элементы русского общества. Восьмидесятые годы характеризуются сознанием русской интеллигенции, что она совершенна бессильна побороть косность окружающей среды, что безмерно расстояние между ее идеалами и мрачно-серым, беспросветным фоном живой действительности народ еще пребывал в каменном периоде, средние классы еще не вышли из мрака «темного царства», а в сферах направляющих резко обрывались традиции и настроения «эпохи великих реформ». Все это, конечно, не было чем-нибудь особенно новым для чутких элементов русского общества, которые и предшествующий период семидесятых годов сознавали всю неприглядность тогдашней «действительности». Но тогда русскую интеллигенцию окрылял особенный нервный подъем, который вселял бодрость и уверенность. В 80-х годах эта бодрость совершенно исчезла и заменилась сознанием банкротства перед реальным ходом истории. Отсюда нарождение целого поколения, часть которого утратила свое стремление к идеалу и слилась с окружающей пошлостью, а часть дала неврастеников, «нытиков», безвольных, бесцветных, проникнутых сознанием, что силу косности не сломишь, и способных только всем надоедать жалобами на свою беспомощность и ненужность. Этот то период неврастенической расслабленности русского общества и нашел в лице Чехова своего художественного историка.

Именно историка: это очень важно для понимания Чехова. Он отнесся к своей задаче не как человек, который хочет поведать о глубоко волнующем его горе, а как посторонний, который наблюдает известное явление и только заботится о том, чтобы возможно вернее изобразить его. То, что принято у нас называть «идейным творчеством», т. е. желание в художественной форме выразить свое общественное миросозерцание, чуждо Чехову и по натуре его, слишком аналитической и меланхолической, и по тем условиям, при которых сложились его литературные представления и вкусы. Не нужно знать интимную биографию Чехова, чтобы видеть, что пору так называемого «идейного брожения» он никогда не называл. На всем пространстве его сочинений, где, кажется, нет ни одной подробности русской жизни так или иначе затронутой, не найти ни одного описания студенческой сходки или тех принципиальных споров до беда дня, которые так характерны для русской молодежи.

Став летописцем и бытописателем духовного вырождения и измельчания нашей интеллигенции, Чехов сам, не примкнул ни к одному направлению. Он одновременно близок и к «Новому Времени», и к «Русской Мысли», а в последние годы примыкал даже всего теснее к органу крайней левой журналистике, не добровольно прекратившему свое существование («Жизнь»). Он относится безусловно насмешливо к «людям шестидесятых годов», к увлечению земством и т. д., но у него нет и ни одной «консервативной» строчки. В «Рассказе неизвестного» он сводит к какому-то пустому месту революционное движение, но еще злее выставлена в этом же рассказе среда противоположная. Это то общественно-политическое безразличие и дает ему ту объективную жесткость, с которою он обрисовал российских нытиков. Но если он не болеет за них душой, если он не мечет громов против засасывающей «среды», то он относится вместе с тем и без всякой враждебности к тому кругу идей, из которых исходят наши Гамлеты, пара на грош. Этим он существеннейшим образом отличается от воинствующих обличителей консервативного лагеря.

Художественный анализ Чехова — весь сосредоточился на изображении бездарности, пошлости, глупости российского обывателя и беспросветного погрязания его в тине ежедневной жизни. Чехов ничего не стоит уверять на в «Трех сестрах», что в стотысячном городе не с кем сказать человеческого слова и что уход и него офицеров кавалерийского полка оставляет в нем какую-то зияющую пустоту. Бестрепетно заявляет Чехов в «Моей жизни», устами своего героя: «Во всем городе я не знал ни одного честного человека».[2]

Двойной ужас испытывает читатель при чтении превосходного психологически-психиатрического этюда «Палата №6»: сначала — при виде тех чудовищных беспорядков, которые в земской больнице допускает герой рассказа, бесспорно лучший герой во всем городе, весь погруженный в чтение доктор Андрей Ефимович; затем, когда оказывается, что единственный с ясно-сознанными общественными идеалами — это содержащийся в палате №6 сумасшедший Иван Дмитриевич. А какое чувство беспросветной тоски должно охватить, когда читатель знакомится с интимной жизнью профессора, составляющей содержание «Скучной истории».