Смекни!
smekni.com

Поэтика Иосифа Бродского (стр. 3 из 5)

Однако, при несомненном сходстве поэтической установки Бродского и акмеистов, есть и существенное отличие: акмеисты как бы проецируют свои произведения на «мировой поэтический текст»11, а Бродский, принимая на себя роль «последнего поэта», словно абсорбирует, вбирает в свои стихотворения мировую поэтическую традицию.

Вторичность по отношению к поэтической традиции проявляется у Бродского в том, что внетекстовая реальность преломляется в высказываниях стихотворца посредством кодов, сформированных этой традицией. Это проявляется и в репрезентации лирического «Я» как персонажа «чужих» текстов («Я» — Одиссей, Овидий, римлянин времен Империи и т.д.), и в самоотстранении «Я» от своих текстов (ограничение высказываний, где в роли субъекта выступает местоимение «Я», большая доля стихотворений, где «Я» как субъект отсутствует или заменено неопределенно-личным «Ты»). Перифрастичность12, архаизация лексики и синтаксиса и высокий процент цитат — также сигнал этой вторичное™. Показательны и освоение и трансформация Бродским таких классических и даже «классицистических» жанров, как ода, сонет, стансы, эклога. Среди изданных русских поэтических произведений Бродского стихотворения, содержащие в заглавии эти жанровые определения, составляют около 10 процентов13. Доля таких текстов несколько возрастет, если учесть вариации жанра эпитафии, в заглавии которых жанр прямо не обозначен («На смерть друга», «На смерть Жукова», «На смерть Роберта Фроста», «На столетие Анны Ахматовой», «Памяти Е. А. Баратынского», «Памяти профессора Браудо», «Памяти Т.Б.», «Памяти Геннадия Шмакова», «Похороны Бобо»), и стихотворения-подражания «Из "Старых английских песен"»14 и «Письма римскому другу»: в этом случае она составит около 13 процентов15. Для творчества современного поэта, и даже просто для поэта XX столетия, это очень высокий процент. Так, среди поэтических произведений Мандельштама стихотворения, соотнесенные с классическими жанрами и содержащими такие жанроуказания в заглавиях, составляют (без учета шуточных стихотворений, в которых комически трансформирована эпиграмма — античный антологический жанр) около 1,5 процента.

Конечно, тексты Бродского, именуемые элегией, эклогой или одой, достаточно далеко отстоят от классических образцов жанра. Но важна сама соотнесенность с традицией, актуальность «жанрового мышления». Традиционные элементы сплавлены в поэзии Бродского с чертами, несвойственными классической поэтике: это и мотив несуществования, «анонимности» «Я», и неожиданная и «причудливая», глубоко индивидуальная образность, и свободное соединение высокой лексики с низкой, и впечатления, нарушающие законы ритма. И все же строки раннего Бродского:

Ну, вот и кончились года, затем и прожитые вами, чтоб наши чувства иногда мы звали вашими словами — могут быть сочтены автометаописанием его поэзии в целом16.

(«Памяти Е. А. Баратынского», 1961 [1; 61])

Мотивная структура

Мотивы одиночества и отчуждения

Эти мотивы относятся к числу поэтических инвариантов Бродского17 .

Лирический герой Бродского отчужден и от людей, и от вещей:

Вещи и люди нас окружают. И те, и зги терзают глаз. Лучше жить в темноте.

<...>

Мне опротивел свет.

<...>

Я не люблю людей. («Натюрморт». 1971 /II; 270-271])

Повторяющийся образ, воплощающий разрыв и одиночество лирического героя, — гибнущий корабль:

Я бы заячьи уши пришил к лицу,

наглотался б в лесах за тебя свинцу,

но и в черном пруду из дурных коряг

я бы всплыл пред тобой, как не смог «Варяг».

Но, видать, не судьба и года не те.

(«Навсегда расстаемся с тобой, дружок», 1980[III; 12])

Кругосветное плаванье, дорогая, лучше кончить, руку согнув в локте и вместе с дредноутом догорая в недрах камина. Забудь Цусиму!

(«Восходящее солнце следит косыми...», 1980[III; 19])'9 Лирический герой Бродского — сирота, отщепенец:

<...> Ты и сам сирота, отщепенец, стервец, вне закона. За душой, как ни шарь, ни черта

(«Снег идет, оставляя весь мир в меньшинстве», 1980[III; 8])

Если герой Бродского не один, то он и другой — это не двое, а два одиночества.

Два существа, одиноких в мире и отчужденных друг от друга. Таковы «Я» и муха, …:

И только двое нас теперь — заразы разносчиков. Микробы, фразы равно способны поражать живое.

Нас только двое.

<>

<...> И никому нет дела до нас с тобой. <...>

(«Муха», 1985[III; 102-103])

Одинок не только лирический герой Бродского, одинок и сам Бог. И их одиночество схоже:

И по комнате точно шаман кружа, я наматываю, как клубок, на себя пустоту ее, чтоб душа знала что-то, что знает Бог.

(«Как давно я топчу, видно по каблуку», 1980, 1987[III; 141])

Символ одинокого «Я» у Бродского — повторяющийся образ: ископаемый моллюск, вновь извлеченный на свет спустя вечность

Иронически лирический герой именует себя бараном также в первом из «Двадцати сонетов к Марии Стюарт». Семантики жертвы это самонаименование здесь лишено. Слово «баран» — часть переиначенного фразеологизма «смотреть (уставиться) как баран на новые ворота»; такие переписанные фразеологизмы — один из отличительных приемов Бродского: «Сюды забрел я как-то после ресторана / взглянуть глазами старого барана на новые ворота и пруды» (II; 337).

Баран — жертва тирана — один из повторяющихся образов Бродского; в «Пятой годовщине <...>» он также может быть интерпретирован как автоцитата из стихотворения «Я не то что схожу с ума, но устал за лето...», входящего в цикл «Часть речи» (1975-1976):

Свобода — это когда забываешь отчество у тирана, а слюна во рту слаще халвы Шираза, и, хотя твой мозг перекручен, как рог барана, ничего не каплет из голубого глаза.

(II; 416)

С середины 1970-х гг. в поэзии Бродского утверждается инвариантный мотив несуществования, небытия «Я», облекающийся в слегка варьирующуюся поэтическую формулу. Один из первых примеров — в стихотворении «На смерть друга» (1973): «Имяреку, тебе, — потому что не станет за труд / из-под камня тебя раздобыть, — от меня, анонима /<...>/ Посылаю тебе безымянный прощальный поклон / с берегов неизвестно каких. Да тебе и не важно» (II; 332).

Найденная тогда же поэтическая формула — «совершенный никто»:

И восходит в свой номер на борт по тралу постоялец, несущий в кармане граппу, совершенный никто, человек в плаще, потерявший память, отчизну, сына; по горбу его плачет в лесах осина, если кто-то плачет о нем вообще.

(«Лагуна», 1973 [II; 318])

Ее вариация:

Ты, в коричневом пальто, я, исчадье распродаж. Ты — никто, и я — никто. Вместе мы — почти пейзаж. («В горах», 1984[III; 831)

Ее вариант, отсылающий к исходному контексту — к «Одиссее» Гомера:

И если кто-нибудь спросит: «кто ты?» — ответь: «кто я, я — никто», как Улисс некогда Полифему.

(«Новая жизнь», 1988[III; 169]) Другой вариант этого же мотива — мотив отчуждения поэта от читателя и от собственного текста:

Ты для меня не существуешь; я в глазах твоих — кириллица, названья... Но сходство двух систем небытия32 сильнее, чем двух форм существованья. Листай меня поэтому — пока не грянет текст полуночного гимна. Ты — все или никто, и языка безадресная искренность взаимна.

(«Посвящение», 1987[III; 148]) мотив автономности текста от автора («автора») выражен хотя и не столь явно, в стихотворении «Тихотворение мое, мое немое...» из цикла «Часть речи»: (с)тихотворение в нем именуется тяглым, то есть оно влечет, тянет за собой поэта, и ломтем отрезанным, то есть вещью, живущей независимо от того, кого считают ее творцом (II; 408). Первая строка содержит прием игры, построенной на сдвиге границ слов: «Тихотворение мое, мое немое» (II; 408) = «(С)тихотворение мое, мое немое».

Мотив отчуждения поэта от текста содержится и в «Эклоге 4-й (зимней)» (1980), хотя здесь он лишен трагического оттенка:

Так родится эклога. Взамен светила загорается лампа: кириллица, грешным делом, разбредаясь по прописи вкривь ли, вкось ли, знает больше, чем та сивилла, о грядущем. О том, как чернеть на белом, покуда белое есть, и после.

(III; 18)

В этих строках варьируется пушкинский образ из «Осени»: перо, просящееся к бумаге. Перу у Пушкина, которое записывает текст как бы независимо от воли поэта, у Бродского соответствуют язык, алфавит («кириллица»), буквы, которые словно сами складываются в строки. У Пушкина в «Осени» грамматические субъекты — пальцы и перо, стихи, а не «Я», и строение фраз передает мотив спонтанности вдохновения, неподвластности разуму. Но «лирическое волненье» испытывает всё же душа поэта. У Бродского «Я» поэта просто отсутствует, стихи рождаются из алфавита, из Языка33.

Мотив несуществования, «е-бытия «Я» появляется в поэзии Бродского примерно в одно время с мотивом отчуждения «Я» поэта от своих текстов, и это не случайно. Идея, что поэт — не творец своих текстов, а лишь орудие Языка, лишает жизнь «Я» стихотворца экзистенциального оправдания, смысла. Наполнения. Воплощаясь в тексте, «Я» превращается в факт языка, в «местоимение», отчуждается от себя самого. Знаком «Я» становится «пустая» геометрическая фигура, обреченная на уничтожение: